
Владимир Ильич Илюшенко — историк, писатель, общественный деятель. Духовный сын и ученик отца Александра Меня. Закончил Московский государственный историко–архивный институт.
Член Комиссии по помилованию при Президенте Российской Федерации (1994–2001 гг.). Ведущий передач «Дискуссии на тему» на Христианском церковно–общественном канале (радио София). Поэт, прозаик, публицист. Член Сюза писателей Москвы. Автор многочисленных научных работ. Исследователь и популяризатор творческого наследия отца Александра Меня.
ВЛАДИМИР ИЛЮШЕНКО
ОТЕЦ АЛЕКСАНДР МЕНЬ: ЖИЗНЬ. СМЕРТЬ. БЕССМЕРТИЕ
(представлены выдержки из книги)
ОТ АВТОРА
Он приносил радость. Он создавал вокруг себя мощное силовое поле. Видеть его хотелось всегда, и невозможно было наговориться. Свет, который от него исходил, был ощутим почти физически. Он явил нам Христа и во многом повторил Его земной путь. Вот почему он был обречен: наш мир не прощает святости.
Александр Мень — одна из самых ярких фигур XX века. Священник, ученый, просветитель, он был прежде всего пламенным проповедником Слова Божия, человеком, раньше других осознавшим, что без утверждения в России вечных евангельских ценностей страна просто не выживет. И он делал всё, для того чтобы наша жизнь обрела твердое нравственное основание. За свою веру во Христа, за проповедь открытого христианства, противостоящего шовинизму, фашизму, ксенофобии, отец Александр был убит.
Фактически Александр Мень был духовным лидером России, и это стало особенно очевидным после его смерти. Его книги изданы у нас в миллионах экземпляров и пользуются всё нарастающим спросом. Они переведены и на многие языки мира. Не только в России, но и в других странах его имя ставят рядом с именами великих святых. Давно распроданы книги воспоминаний об отце Александре. Люди испытывают потребность узнать о нем, о его жизни и смерти как можно больше.
Я знал отца Александра в течение многих лет. Годы гонений, годы кропотливой работы по собиранию духовных сил, годы творчества и открытого общественного служения прошли перед моими глазами. Этот великий сеятель трудился на нашей запущенной ниве всю свою жизнь — не щадя себя, без устали, без остановки, пока топор палача не поставил точку.
Отец Александр — это грандиозное явление света, духа, культуры. Забудутся имена современных властителей дум — политических деятелей, трибунов, писателей, но его имя будет сиять века. В этом нет сомнения: история всё поставит на свое место.
После его смерти я почти ежедневно вел дневник. Хотелось уяснить себе: кем же был этот удивительный человек, с которым меня свела судьба, какую роль он сыграл в моей жизни, а главное, в жизни России? В памяти всплывало всё, что с ним связано, — каждая мелочь, каждое его слово, жест, взгляд. Но память несовершенна: пока еще не поздно, следовало закрепить все живые впечатления на бумаге.
Не раз мне доводилось выступать на вечерах его памяти. Не раз я говорил о нем в разных аудиториях. Постепенно у меня созрела мысль собрать все разрозненные заметки, статьи и выступления воедино, добавив сюда воспоминания, стихи, ему посвященные, и в первую очередь его письма и еще не опубликованные материалы. Так сложилась эта книга.
Я задумал ее в начале 1991 года. Возможно, к лучшему, что я не написал ее тогда же. Теперь многое устоялось и окончательно определилось, хотя и тогда основной замысел книги был тот же, что и сегодня, и тогда главное было для меня ясно.
Это не биография отца Александра: такие биографические исследования уже есть. Моя задача иная — дать объемный портрет Александра Меня, высвечивая разные грани его личности. Лучше всего для этого подходит техника мозаики: именно она позволяет соединить разнородные детали жизненного пути и духовного облика отца Александра в единую целостную картину. Такой подход предопределяет многожанровый, полифонический характер книги и ее композицию.
Земная жизнь отца Александра Меня завершена. Никому не под силу всецело воплотить ее в словах. И если я все же пытаюсь выразить невыразимое, уловить дух в слове, то лишь потому, что обязан исполнить свой долг — оставить свидетельство.
Я не претендую на сколько‑нибудь полную характеристику личности отца Александра — это невозможно: слишком много у нее граней, слишком много здесь глубинного, скрытого, таинственного. Мистического. Я лишь пытаюсь сделать то, что мне доступно: дать хотя бы некоторое представление об этом великом человеке, чья жизнь — не только подвиг веры, подвиг любви, но и совершенное художественное произведение.
ОТЕЦ АЛЕКСАНДР МЕНЬ: ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ВО ХРИСТЕ
Девять лет назад был убит священник Русской Православной Церкви отец Александр Мень. Его смерть потрясла Россию, и не ее одну. Священников у нас не убивали с 30–х годов. Но о. Александр был не просто священником — он был духовным лидером России. Те, кто задумал его убийство, хорошо сознавали это.
Я познакомился с о. Александром в середине 70–х. Очень быстро я понял, что встреча с ним — поворотный пункт в моей жизни. Она была подарком судьбы. Он поразил меня с первого взгляда. Я увидел необычайно красивого, мудрого и абсолютно свободного человека. Свободного в несвободном обществе. Его эрудиция, гармоничность, переполнявшая его радость бытия завораживали. Общение с ним неизменно приводило в восторг: он заряжал вас (и надолго) духовным озоном; всё начинало как бы искриться и входить в резонанс с его настроем. Любая ваша мысль ловилась на лету и возвращалась преображенной. Не было вопроса, на который он не мог дать исчерпывающего и, казалось, окончательного ответа. Его доброжелательность и интерес к собеседнику были неподдельными. Он был чужд какой‑либо позы, не любил внешних эффектов. Во всём он был прост и искренен. Его обаяние было непреодолимым, его чувство юмора — неподражаемым, причем часто оно выражалось в самоиронии. В каком бы обществе он ни появлялся, он немедленно становился его центром.
Одним словом, вы наяву встречались с «положительно прекрасной личностью», воплотить которую в своих романах пытался, но так и не сумел Достоевский. Да и никому не удалось сколько‑нибудь убедительно воплотить идеал христианина — а именно его имел в виду Достоевский — в художественной форме (в нехудожественной — тем более). Оказалось, однако, что это возможно не в романе, а в жизни. Отец Александр и был реализованным идеалом христианина. Но сказать так — значит ничего не сказать, потому что всё сказанное — лишь намек на ту тайну, которую представлял собой этот человек. Прошли годы, прежде чем я смог сформулировать для себя главное в Александре Мене: религиозный гений, живущий верой и действующий любовью, живая икона Христа.
Вряд ли можно что‑то понять в о. Александре, если упустить из виду, что он прежде всего пастырь, духовный наставник вселенского масштаба, слово которого именно потому обладало такой мощью, что он был образцом христианина, а значит образом Христа. Он внутренне соединился с Сыном Человеческим и вслед за апостолом Павлом мог бы сказать: «Уже не я живу, но живет во мне Христос». Всё, что он делал, каждый его шаг, каждый помысел были освещены тем Светом Разума, Который воссиял миру две тысячи лет назад. Мне часто приходило в голову: если у Христа могут быть такие служители, значит Его дело действительно непобедимо.
О. Александр не раз подчеркивал, что христианство — не новое учение и не новая этика, а новая жизнь. По его убеждению, сущность христианства — в личности Богочеловека Христа, соединившего небесное и земное, бросившего вызов силам тьмы, прежде всего человеческому эгоцентризму, отдавшего жизнь за спасение людей. Он углубил наше знание об Иисусе Назарянине — истинном Боге и истинном человеке, страждущем и отринутом Мессии, «человеческом лике Бесконечного, Неизъяснимого, Неисповедимого, Необъятного, Безымянного». Важнее другое: он передал нам свою любовь ко Христу — Сыну Бога Живого.
О. Александр говорил, что Христос неизменен, но христианство может и должно изменяться. Он понимал его как динамическую силу, преображающую и душу человека, и общество в целом. Христианский взгляд на мир позволял ему рассматривать земную жизнь как мистерию, как грандиозную битву Добра и Зла. Он, как никто, осознавал глубокое извращение человеческой природы, вытекающее из попрания духовного начала. На социальном уровне это проявилось, в частности, в рабском подчинении Церкви государству. Это извращение, культивировавшееся в России на протяжении нескольких веков, в конце концов привело к тяжелому кризису христианства и явилось, быть может, главной причиной победы тоталитаризма в нашей стране, который, в свою очередь, продолжил и довел до опасной черты процесс дехристианизации России.
«В христианстве, — сказал о. Александр накануне своей гибели, — есть освящение мира, победа над злом, над тьмой, над грехом. Но это победа Бога». Человечество же далеко не одержало здесь победы. Ради нее и работал всю жизнь Александр Мень.
Для победы добра необходимы вера, твердость духа и непрестанное духовное усилие. Но гарантии это не дает. Необходимо некоторое количество праведников, которые оправдывают человечество в глазах Господа. Не только село — вся земля не стоит без праведников. Не стоит она и без пророков, духовных вождей, ведущих человечество из мрака в свет. «Я верю, — говорил о. Александр, — что если в минувшие эпохи находились люди, которые выводили мир из духовного тупика, то найдутся они и в наши дни».
Таким праведником, таким человеком и был Александр Мень. Он стал голосом живого христианства, новым апостолом язычников, составлявших абсолютное большинство населения обезбоженной, расхристанной страны. Несколько поколений превратилось в людей с выжжеными душами. Они и сейчас глубоко больны, и они нуждаются в лечении. Радикальное лечение может быть только духовным, рассчитанным на много лет. Начало ему, мощное начало, и положил о. Александр.
Он понял: надо заново христианизировать тяжело больную страну, выход России из духовного тупика возможен лишь на пути ее новой евангелизации. И он не только понял это — он реально вел Россию по этому пути. Его вклад в духовное возрождение страны трудно переоценить.
Что же успел сделать о. Александр? Он дал новое, современное прочтение христианства, углубил и развил мировую религиозную мысль. Он обратился к истокам — к Евангелию, к живому и вечному христианству, восходящему к Самому Спасителю, к апостолам и Отцам Церкви. Он говорил с людьми о добре и зле, о вере, о смысле жизни на понятном им языке. Он не уставал повторять, что наша главная беда — размывание нравственных ценностей, а они могут возродиться лишь на духовной, религиозной основе. Между тем потеря духовных ориентиров, отход от идеалов ввергают мир в хаос и одичание.
Нетерпимости, фанатизму, насилию о. Александр противопоставил евангельские принципы, дух свободы, любви и терпимости, уважение к личности человека — образа и подобия Творца. Он хранил верность прежде всего духу Евангелия, потому что христианство ориентировано именно на дух, на высшее начало. Истинный идеалист, он в то же время был необычайно активным человеком и считал своим долгом противостоять злу в любой его ипостаси.
Человек трезвый, он не заблуждался насчет того, чем чревато помрачение духа. Он говорил о «стихии зверя» в существе, наделенном рассудком, об «эскалации демонизма», которая привела к «мировой гражданской войне всех «детей Адама», терзающей его единое тело». Он писал: «Невольно рождается чувство, что народы и племена, страны и правительства, вожаки и толпы — весь род человеческий катится в бездну самоистребления». Он был уверен, однако, что верность Христу, жертвенность и героизм подвижников, служение ближнему и милосердие позволят нашему общему дому, Земле, избежать участи Содома. И сам он делал всё, что в человеческих силах, чтобы остановить сползание к вселенской катастрофе.
И тут надо сказать, что самую большую опасность для России о. Александр видел не в атеизме, а в контрнаступлении язычества, которое все чаще выступает в «православной обертке», сбивая с толку миллионы людей, затуманивая их сознание, извращая веру. Это ведет к трансформации религии, исповедники которой всё настойчивее прибегают к внешнему принуждению, опираются на фанатизм и насилие, вовлекаются в водоворот политических страстей и интересов отдельных, подчас экстремистских, общественных групп.
Русская Православная Церковь не избежала этой опасности. Десятилетия тоталитарного режима не прошли бесследно. Имперская, великодержавная идеология все еще определяет сознание большинства клириков и многих верующих. Чувство национальной исключительности, национального превосходства является преобладающим. Обрядоверие, нетерпимость к инакомыслию, консервация отечественной старины получили самое широкое распространение.
Для Русской Православной Церкви в целом характерна закрытая модель христианства, основанная на традиционалистских ценностях, ксенофобии и шовинизме. Агрессивный национализм в православном обличье представляет собой новое язычество, антихристианское по своей сути.
Для охранительно–консервативной разновидности православия чрезвычайно характерно то, что можно назвать духовным и культурным нарциссизмом — самоупоение, самообожение, идеализация себя и своего прошлого. Эти клерикальные круги, как говорил о. Александр, «в восторге от себя». И он же за два дня до смерти, в интервью испанской журналистке, указал на новую реальность нашего времени: «Произошло соединение русского фашизма с русским клерикализмом и ностальгией церковной». Он говорил, что это очень опасная тенденция, потому что люди приходят в Церковь за проповедью добра, а встречаются с изоляционизмом, антисемитизмом и т. д. Он с горечью констатировал: «…общество ожидало найти в нас какую‑то поддержку, а поддержка получается для фашистов».
И действительно, многие священники стоят на крайне шовинистических позициях, а иные даже становятся идеологами нацизма. В свою очередь, экстремистские силы надеются получить от Церкви некую сакральную санкцию на проведение погромной, ксенофобской политики. Те и другие стремятся превратить православие в этническую религию, в элемент «национально–религиозной идеологии». Те и другие превращают христианство из религии любви в идеологию ненависти.
Борьба Александра Меня с фашиствующим лжеправославием, его проповедь духовной свободы, бескомпромиссное отстаивание Христовой истины встретили ожесточенное сопротивление со стороны спецслужб, настроенного державно–националистически консервативного крыла Церкви, включая ряд ее иерархов, а также со стороны околоцерковных идеологов, стоящих на почве «православного» антисемитизма. Клевета, как и постоянная слежка, сопровождала о. Александра на протяжении десятилетий.
С 70–х годов «патриотическая» пресса начинает обвинять его в том, что он тайно служит иудаизму, стремится превратить православие в орудие сионизма, а к тому же хочет объединить православную Церковь с католической, которая будто бы погрязла в ересях. Со временем эти нападки становятся всё более частыми и всё более озлобленными. Из самой новодеревенской церкви, где служил о. Александр, в патриархию текут доносы. Их авторы в унисон с профессиональными «патриотами» утверждают, что он превращает церковь в синагогу. В середине 80–х годов в официозной газете появляются инспирированные КГБ статьи, в которых о. Александра обвиняют в «попытке создания антисоветского подполья под прикрытием религии». Эта кампания проходит под аккомпанемент допросов, где из священника пытаются вытянуть признание в «антисоветской деятельности».
Между тем люди жадно тянутся к о. Александру, читают его книги, впитывают каждое его слово. С конца 80–х, когда отношение государства к Церкви изменилось, он стал выступать с лекциями в массовых аудиториях. Потом к ним прибавилось радио и телевидение. В результате его услышали миллионы людей. Тысячи и десятки тысяч он обратил в христианство — не угрюмое и замкнутое, а радостное и открытое.
Поразительно, сколько успел сделать этот человек за свою короткую жизнь: написал множество книг и статей, утверждающих непреходящую новизну христианства; прочитал десятки, если не сотни, лекций; провел сотни домашних бесед; произнес тысячи глубоких и проникновенных проповедей; сделал слайд-фильмы о Христе и апостолах; перевел ряд книг христианских писателей; создал первые в постреволюционной России малые группы для изучения Библии, первые воскресные школы, первые группы милосердия в детских больницах; писал стихи и прозу; крестил тысячи людей.
И это лишь небольшая часть сделанного им. Причем темп его деятельности становился всё более ускоренным, время его как бы спрессовывалось. Летом 1990 г. он писал моей сестре: «Я погружен в свои обычные (для него обычные. — В. И.) труды, Вам известные: храм, писание, школа, воскресная школа, Библейское общество, издательские дела и пр. Теперь меня спокойно публикуют в разных органах — «Огонек», «Наше наследие», «Знание — сила», «Наука и жизнь», «Латинская Америка» и т. д., включая газеты. За всё слава Богу. От лекций отдыхаю до 1 сентября… Веду постоянные передачи по радио. Приходят сотни писем, даже из тюрем. Сам не пойму, как успеваю отвечать хотя бы на часть».
Однажды я спросил его: «Как Вы это выдерживаете? Где Вы берете силы?» Он ответил: «Силы мне дает Евхаристия. Без нее не выдержал бы. Она удесятеряет силы». Для тех, кто этого, быть может, не знает, поясню: Евхаристия — центральный момент христианского богослужения, таинство Благодарения, во время которого хлеб и вино прелагаются в мистическую Кровь и Плоть Христа. Человек несокрушимой веры, о. Александр черпал силы именно в Евхаристии, глубоко переживая реальное присутствие Христа.
Незадолго до смерти он написал моей сестре: «Я воспринимаю это время как суд Божий. Теперь мы все узнаем, кто на что способен. Думаю, что сделать что‑то можно лишь с помощью свыше. Обычных сил недостаточно».
И помощь свыше была ему дарована. Чувствуя, а может быть, и зная, что конец близок, он торопился, брал на себя всё больше и больше…
На похоронах о. Александра высокий человек в монашеской скуфье, с мутными глазами цвета бутылочного стекла, заявил с паперти новодеревенской церкви, что священника убили «свои». «Свои» — значит, евреи, сионисты. Получалось, что еврей Александр Мень — еще один «умученный от жидов». Монах (если это был монах) первым озвучил «сионистскую» версию преступления, с радостью подхваченную «патриотами».
Зачем «своим» убивать о. Александра? У «патриотов» наготове был ответ. А как же — они («свои») сразу достигали этим несколько целей: убирали с дороги священника, «соблазнившего» сотни, если не тысячи, евреев принять христианскую веру и, стало быть, толкнувшего их на путь измены иудаизму; путая следы, они бросали тень на истинных патриотов, которым наверняка будет приписано это преступление; они тем самым способствовали раздуванию антисемитизма в России, чтобы вызвать новую волну отъезда соплеменников на историческую родину.
«Сионистская» версия, представлявшая собой один из вариантов известного мифа о жидомасонском заговоре, быстро приобрела популярность не только в «патриотической» среде, но и в… органах прокуратуры. Некоторые из ее следователей, с подачи Лубянки, строили свое дознание на том, что убийство — ответ на подрывную работу о. Александра внутри Русской Православной Церкви. Стратегической целью его, на полном серьезе утверждали эти пинкертоны, было разрушение православия путем создания внутри РПЦ особой «еврейской» церкви. Таким образом, «сионистская» версия, слегка модифицированная, была взята прокуратурой на вооружение.
Впрочем, основной все‑таки оказалась не «сионистская», а уголовно–бытовая версия. Выдвинул ее немедленно после убийства и до всякого расследования тогдашний министр внутренних дел Баранников. Позднее ее повторили такие ответственные люди, как Степашин, Ильюшенко и Куликов. Суть ее сводилась к тому, что убийство никак не связано с политикой и было совершено то ли в целях ограбления, то ли на почве личной мести.
Я никогда не верил в эту версию. С самого начала я был убежден, что убийство носило религиозно–политический характер. Не раз я писал об этом, не раз говорил публично, в том числе и как свидетель по делу в Генеральной прокуратуре. Я пришел к этому выводу чисто логически, зная, кем был о. Александр и кому он мешал. Я был уверен, что он, как некогда Джон Кеннеди, пал жертвой заговора, но не «жидомасонского», а вполне реального заговора с участием спецслужб. Только в случае с Кеннеди отсутствовал религиозный компонент, а здесь он играл важнейшую роль.
В печать просочилась информация, что первоначально военно–фашистский переворот планировался не на август 91–го, а на сентябрь 90–го года. Я исходил из того, что те, кто задумал эту акцию, давно уже не верили в коммунистическую идеологию и готовились заменить ее новой — «русской национальной», государственным православием на черносотенный манер. Александр Мень был главной духовной преградой на пути этих замыслов, поэтому устранить его надо было в первую очередь.
Однако в цепи моих рассуждений не доставало ключевого звена — фактического доказательства, что дело обстояло именно так. Неожиданно я нашел подтверждение своим мыслям. Как ни странно, оно содержалось в книге Александра Лебедя «За державу обидно…» (М., 1995). Генерал вовсе не ставил перед собой задачи раскрыть заговор. Более того, он вообще не упоминает в своей книге имени о. Александра. Но приведенные им факты говорят сами за себя.
Напомню, что о. Александр был убит ранним утром 9 сентября 1990 года. А. Лебедь, который тогда командовал Рязанской дивизией воздушно–десантных войск, пишет в своей книге: «Вечером 8 сентября 1990 года от командующего ВДВ генерал–полковника Ачалова я получил очередной смутный приказ: «Привести дивизию в состояние повышенной боевой готовности «по южному варианту»… Ничто нигде не было напряжено до такой степени, чтобы требовалось наше присутствие…»
«Южный вариант» означал бросок на Москву. Приказ вызвал тревогу, неуверенность и нервозность, потому что причины этой странной передислокации, как и задачи десантников, не объяснили даже комдиву. Нервозность, видимо, вызывалась и тем, что всего за полтора года до этого подчиненные Лебедя участвовали в кровавом разгоне митинга тбилисцев. Генерал пишет: «Неопределенность продолжалась до 20 часов 9 сентября. В 20 часов поступило распоряжение: двумя полками, Костромским и Рязанским, совершить марш и в 6.00 10–го сосредоточиться на парадной площадке аэродрома имени Фрунзе (под Москвой. — В. И.)» Тогда же пришли в движение еще 4 дивизии ВДВ, которым была поставлена аналогичная задача.
Приказ был выполнен. Рязанская дивизия, на танках и бронетранспортерах, с полным набором боеприпасов, в 5.30 утра 10 сентября сосредоточилась на аэродроме. Передвижение войск такого масштаба невозможно было скрыть ни от общественности, ни от журналистов, ни от депутатов, которых тогда называли народными. Все задавали вопрос: «Зачем вы сюда прилетели?» Была создана депутатская комиссия для ответа на этот вопрос, а также и на другие вопросы: «Зачем автоматы, зачем бронежилеты, зачем каски, зачем танки?» Лебедь пишет, что вразумительного ответа на эти вопросы не было, а врать не хотелось. Пришлось тем не менее изворачиваться и что‑то придумывать. Комиссия придумкам, естественно, не верила.
Лебедь описывает ситуацию не без комизма, сопровождая изложение фактов смачным армейским юмором. Но дело было вполне серьезным. Москва была в тревоге. Депутаты требовали разъяснений. В конце концов генерала вызвали в штаб ВДВ, к командующему. Вот как Лебедь описывает свой разговор с Ачаловым:
«Командующий был взвинчен и сильно нервничал:
— Значит так! Ты сюда прибыл для подготовки к параду. Полки‑то у тебя парадные, понял?
— Понял! А куда мне 113 единиц рязанской брони девать? Куда боеприпасы? Сроду не бывало, чтоб на парадную площадку войска с боеприпасами выходили.
— Что ты мне дурацкие вопросы задаешь! Думай! Думай, как машины на парадной площадке спрятать, думай, куда боеприпасы девать. Решение доложить через три часа и… лично!»
Лебедь — человек сообразительный, и он сделал правильный вывод: поднять 5 дивизий командующий ВДВ самостоятельно не мог. Такой приказ мог отдать только министр обороны СССР Язов. Но Язов, пишет он, «был человеком дисциплинированным и осторожным. Значит, еще выше. Кто — можно было только догадываться. Министр и выше сразу были отсечены и никоим образом ко всему этому безобразию причастны быть не могли. А командующему ВДВ была поставлена задача: аргументированно и доказательно объяснить, чем это он и вверенные ему войска в субботу и воскресенье занимались и что вынудило его против всяких правил привести в повышенную боевую готовность кучу дивизий. Доказать научно это было нельзя, оставалось наукообразно»
Итак, заговор. Язов потом объяснил народным депутатам с трибуны съезда, что войска прибыли для того, чтобы помочь жителям Подмосковья убирать картошку, почему Лебедь и назвал главу своей книги, где он всё это описывает, «Картошка в мундирах». Смешно… Депутаты проглотили идиотское объяснение, но о. Александр уже был убит. Заговор состоялся, однако реализацию его остановили на начальной стадии, и Александр Мень был принесен в жертву. Уверен, что эта жертва сорвала переворот. А ведь в 1990 г. он имел все шансы на успех…
Убийц о. Александра следовало бы разделить на три категории: исполнители, организаторы и вдохновители. Исполнители — профессиональные убийцы, люди с опытом, уже имеющие на совести тяжкие преступления. Им хорошо заплатили и посулили если не отпущение грехов, то защиту от закона. Этих людей, очевидно, нет в живых: такие свидетели смертельно опасны, и от них избавляются сразу после «акции». Как ни парадоксально это прозвучит, исполнители менее всего виноваты в этом преступлении.
Организаторы — те, кто обладал огромной и бесконтрольной тайной властью, те, кто имел в своем распоряжении практически неограниченный запас киллеров и в любой момент мог использовать их для деликатных операций. Это люди циничные и не столько идеологизированные, сколько использующие идеологию в интересах собственной власти, которую они отождествляют с интересами государства. Эти люди и сейчас сохраняют свои связи и огромное влияние. У них достаточно сил и средств, чтобы надежно упрятать концы в воду, чтобы преступление, о котором мы говорим, никогда не было раскрыто. Вина этих людей необычайно тяжела.
И наконец, вдохновители (инспираторы, заказчики). Это те, кто принадлежал к высшей церковной иерархии, однако создавал атмосферу нетерпимости ко всему, что отклонялось от средневековой модели православия, те, кто стоял на позициях агрессивного национализма. Говорю (и подчеркиваю это) лишь об отдельных князьях Церкви, зависевших от тайной государственной власти и в то же время оказывавших на нее немалое влияние. Эти люди, по сути, враждебны христианству, пронизанному духом истины, любви и свободы. Для них православие — русский этнографический заповедник, охраняемый государством, и, более того, религия ненависти к общему врагу — иноверцу, инородцу, инакомыслящему. Люди бездарные, они полны были лютой ненависти и зависти к о. Александру, одаренному свыше сверх всякой меры.
Эти люди убедили своих патронов, что о. Александр — «скрытый иудей», он представляет смертельную угрозу для России, для Русской Православной Церкви, для безопасности государства. Пока он будет жив, он будет мутить народ и угрожать священным интересам Державы. В подобном же духе они воспитали свою паству. Эти люди, очевидно, ведали, что творили. К ним в полной мере относятся слова Христа: «…кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы ему повесили мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской» (Мф 18,6). Я не завидую участи этих людей.
Христианский святой — человек, всецело посвятивший себя служению Богу. О. Александр Мень отдал себя без остатка Богу и людям. Известный религиозный мыслитель Георгий Федотов однажды сказал: «Святые неизбежно становятся мучениками». Так и произошло с о. Александром. Он был убит за Христа, за свою пламенную веру в Него.
Клевета сопровождает о. Александра и после смерти. Нападки на него становятся всё более ожесточенными. Его книги, за редчайшими исключениями, не продаются в церквах и монастырях, где его самовольно объявляют еретиком, а теперь уже и сжигаются, как это проделали недавно в Екатеринбурге по приказу (или по благословению?) местного епископа Никона. Реакция Патриархии была холодно–отстраненной, прикровенно–одобрительной. Это печальный знак. Это свидетельство глубокого духовного неблагополучия, точнее, глубокой духовной болезни, охватившей не только общество, но и Церковь.
О. Александр не раз напоминал, что Отцы Церкви, как и русские религиозные мыслители, подчеркивали, что существуют две формы религиозности: ««открытая», свободная, человечная, и «закрытая», мертвящая, унижающая человека. Вечным примером столкновения между ними является антитеза Евангелия и фарисейства». Он не разделял взгляда, по которому любая религиозность служит этическому возрождению. Нет, тот, кто заявляет о любви к Богу, а брата своего ненавидит, тот, по слову апостола, лжец: «…служение истине и Богу невозможно без верности нравственным заветам, данным человеку».
О. Александра чрезвычайно беспокоила ситуация, сложившаяся у нас и в Церкви, и в обществе. Он понимал, что темные силы могут обуздываться только духовным началом, но если идеалы отсутствуют, никакая политика и никакая экономика не помогут. Он писал: «Одни лишь социальные перемены помогут не больше, чем манипуляции крыловского квартета». В правоте его слов мы убедились сегодня в полной мере.
«Мы живем в последствиях колоссальной исторической патологии… которые и сейчас живут в душах людей», — его диагноз был точен. И это относится не только к России, но и ко всей современной цивилизации, потому что «мир стоит на распутье, дойдя до последней роковой черты… мы должны знать, что если не пойдем верной дорогой, наше столетье может стать последним в истории. Не волен ли Творец начать ее сызнова?..»
Однако несмотря на грозные знаки Апокалипсиса, о. Александр был полон надежды. Он любил повторять слова Альберта Швейцера: «Мое знание пессимистично, но моя вера оптимистична». Он разделял этот оптимизм. Он говорил: «…надежды мои чисто мистические, потому что я все равно верю в победу светлых сил. Я убежден, что сила зла базируется на нашей трусости и тупости, но то, что на протяжении эры беззаконий всегда находились стойкие люди, праведники, мученики… — утешает, это залог того, что дух непобедим и черные призраки все равно рассеются рано или поздно».
В эти дни, когда нашу страну сотрясают социальные бури, как призыв, обращенный к нам, с необычайной силой звучат слова Александра Меня: «Сегодня, когда напряженность в обществе достигла точки почти критической, я не хотел бы давать людям никаких поводов полагать, что у меня есть иллюзии, — я человек без иллюзий, — но я верю, что Промысел Божий не даст нам погибнуть, и всех, у кого есть искра Божья в сердце, я призываю к тому, чтобы твердо стоять и не поддаваться ужасу и панике: мы пройдем через все эти полосы в конце концов, пройдем, я убежден».
«Нет пророка в своем отечестве» — эти слова Христа оправдывались множество раз. Оправдываются они и сегодня. Но за пределами нашего отечества нашлось немало людей, которые поняли, с кем мы имеем дело. Их свидетельством об Александре Мене я и хотел бы закончить этот краткий очерк.
«Пусть каждый, прикоснувшийся к его светлой и мудрой душе, возблагодарит Бога за то, что и в наше безвременье есть подобные ему свидетели Веры, Жизни, Правды — и Божией, и человеческой» (митрополит Сурожский Антоний).
«Он излучал необыкновенное духовное и интеллектуальное сияние. Он был Человеком Мира…
Это варварское убийство — трагедия для всей страны, которая более чем когда‑либо за всю свою историю нуждается в Благой Вести и Евангелии.
Убийство человека, отдавшего жизнь Богу, — это бунт против Бога и рана, нанесенная собственному народу» (архиепископ Парижский кардинал Люстиже).
«Великий пророк, в котором была великая любовь к Иисусу. Мужественный человек, в котором, без сомнения, Бог был источником жизни.
Он глубоко тронул меня. Я бы хотел провести минуту в молчании, чтобы побыть в общении с отцом Александром Менем. Давайте побудем в общении с ним…
Господь посылает своих пророков, чтобы показать нам путь, чтобы направить наши жизни. Господь посылает своих пророков, и Его пророки возвращаются к Нему.
…Я думаю, что есть тайна в его жизни и есть тайна в его смерти. И теперь, когда он возвращается к Богу, происходит то, что каждый из нас, на своем малом пути, становится Александром Менем, каждый — на своем собственном пути…
И вот так совершается история христианства, от поколения к поколению: пророков убивают, и мы призываемся нести Весть до тех пор,,пока и сами сможем отдать свои жизни. И поэтому важно, что — каждый из нас по–своему — мы становимся Александром Менем.
Я призываю вас доверять, верить Богу, живущему в вашем сердце, слышать его. По существу, это и есть Весть Александра Меня. Так он жил, и так призваны жить все мы — как ученики Иисуса» (Жан Ванье, христианский проповедник).
Отца Александра гнали при жизни. Его гонят после смерти. «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах…» (Мф 5, 11—12).
Воспоминания
Если воспользоваться словами евангелиста Луки, «рассудилось и мне, по тщательном исследовании всего сначала, по порядку описать» то, что я знаю об отце Александре. Может быть, и не совсем по порядку, но рассудилось описать.
Я знал отца Александра довольно близко. В течение многих лет был его прихожанином, общался с ним в храме и вне храма — в прицерковном домике, в малой группе, на лекциях, в электричке, на улице, на поминках и на крестинах. Бывал у него дома, а он не раз приезжал ко мне. Не только я, но вся моя семья — его духовные дети.
Я хотел бы назвать себя его другом, но не знаю, имею ли на это право. Я всегда чувствовал дистанцию, разделяющую нас: я жил в земном измерении, он — во многих измерениях сразу. Он всегда вызывал у меня одно чувство — преклонения, любви, восторга. Но его простота не позволяла делать из него кумира, ставить на пьедестал. Этому препятствовали и его юмор, самоирония. Да и я не склонен был обожествлять кого бы то ни было.
«Он человек был в полном смысле слова» и как человек становился вровень с нами. Я никогда не ощущал неловкости или дискомфорта в общении с ним. Напротив — только легкость и огромную радость, и еще то, что я назвал бы чувством полета. Его величие было скрытым. Его демократизм был истинным, неподдельным. Он усматривал в каждом из нас образ и подобие Божие, даже если этот образ был основательно замутнен.
Любая встреча с ним была праздником. Одно появление его освещало и дом, и лица, и сердца. Казалось, самый воздух становился иным и день окрашивался в цвет радости. Любая встреча была событием. Как я жалею теперь, что редко записывал за ним! Но включать дома магнитофон было не всегда удобно и уместно, тем более что разговоры были частными, неофициальными и фиксировать их на пленке в те времена было небезопасно. Да и магнитофон у меня появился довольно поздно. Поэтому записаны лишь некоторые домашние беседы, своеобразные лекции на евангельские и иные религиозные темы.
Во время наших встреч с отцом Александром я полностью был поглощен беседой с ним. Было не до записей. Надо было, конечно, записывать его слова и свои впечатления по свежим следам, но после встреч я долго не мог включиться в обычный житейский ритм, обдумывал услышанное и сказанное, жил этим, и в результате эти прекрасные мгновения уходили в вечность. Где‑то, в каком‑то ином измерении, они пребывают нетленными, а здесь сохраняются лишь в моей памяти. Часть того, что она удержала, я и предлагаю читателям.
Воспоминания даются не как сплошной текст, проблемно или сюжетно выстроенный, а в виде отдельных фрагментов, логически и хронологически не обязательно связанных между собой, но составляющих, тем не менее, некое единство. Такое построение, мне кажется, имеет свои преимущества: автор не претендует на полноту описания. Это не литературный портрет, а мозаика, не ровное свечение последовательного повествования, а вспышки света, выхватывающие из темноты ту или иную черту оригинала. В этом смысле воспоминания схожи со «Строчками из дневника», да и со всей композицией или «жанром» этой книги.
Встреча с отцом Александром была вторым главным событием моей жизни. Вторым — потому что ей предшествовала иная Встреча. Они перевернули меня, сделали другим человеком. Мы познакомились тогда, когда я прошел через мучительный духовный кризис. Долгое время я искал и не находил ответа на вопрос: «Зачем я живу?» Я ощущал пустоту и бессмысленность своей жизни и не находил оправдания своему пребыванию на земле.
Внезапно, после долгого периода отчаянья, во время тяжелой болезни, во мне что‑то стронулось и взорвалось. С глаз как бы упала незримая завеса. Это был прорыв в иную реальность, в новое, неизвестное мне измерение, о котором я и мечтать‑то не смел и не думал, что такое может случиться. Но вот случилось. И с кем? Со мной.
Это и была Встреча. Я был верующим человеком задолго до этого, но тут произошло настоящее обращение. Блаженное состояние длилось несколько недель. Я этого ничем не заслужил. И вот на этой волне я встретился с отцом Александром. Одно чудо стало продолжением другого.
Наверно, я уж очень рвался «во области заочны», и эта настырность была вознаграждена: нежданно–негаданно явился Учитель. Учитель жизни.
Но у этой встречи должен был быть и иной смысл. И вот, я думаю, что это, быть может, необходимость оставить — в ряду других — свидетельство о нем. И я хочу это сделать. Как могу, как умею.
Итак, середина 70–х, весна. Сразу после хлынувшего на меня благодатного ливня я призвал к себе моего приятеля Женю Рашковского, человека не только верующего, но и воцерковленного. Я сказал ему, что хочу немедленно креститься (из благодарности, переполнявшей меня) и попросил срочно связать меня с хорошим священником. Тут же я получил рекомендательную записку и адрес. Он объяснил мне, как до этого места добраться.
И вот ясным апрельским днем я стою в ограде Сретенской церкви в Новой Деревне. Вокруг никого — ни единого человека. Я вхожу в храм. Он пуст. Я оглядываюсь — никого… Когда я обернулся, от алтаря быстрой походкой шел ко мне священник в черной рясе с нагрудным крестом. Это был отец Александр. Александр Мень.
Я стоял в центре храма. Он подошел ко мне молча с вопросительной полуулыбкой. Я, тоже молча, подал ему записку. В ней говорилось: «Податель сего, Владимир Ильич (sic!), сам скажет Вам, что ему надо».
Отец Александр повел меня в прицерковный домик. Домик тоже был пуст. Мы зашли в его маленький кабинет, и там проговорили, как мне казалось, часа два. Может, и меньше, но беседа была очень насыщенной. В тот день ни один человек в ограде церкви так и не появился. Только потом я сумел оценить это, потому что такое никогда уже не повторилось. Отца Александра всегда осаждали толпы. Ну, если не толпы, то все же немало прихожан и приезжих. А в тот день пространство почему‑то было расчищено. Не иначе как мне была оказана Божеская милость.
Я рассказал отцу, что моему обращению предшествовало очень тяжкое душевное состояние, а потом случилось нечто, что можно назвать озарением. Я, человек трезвый, не склонный к самообольщениям и восторгам, неожиданно испытал настоящий религиозный экстаз. Это было потрясением, и продолжалось оно не какое‑то мгновение, а очень долго. В результате за неделю я написал более ста стихотворений, которые были неизмеримо выше моих способностей: сами шли из‑под пера. Я говорил, что не знаю, чем это заслужил. Он сказал, что благодать часто дается авансом для укрепления нашей веры, потому что потом настанут дни, когда она подвергнется испытаниям.
— А я ведь с вами уже знаком, — заметил я.
— Когда? — Он удивленно поднял брови.
— Я видел фильм Калика «Любить…», и там были вы. И как вы там говорили, я запомнил.
— Да, было такое. Говорил — во благовременье. Снимали часа четыре, а осталось немного.
Потом я рассказал о себе, сказал, что я историк, работаю в ИМРД — академическом институте, который одно время состоял даже при ЦК КПСС и выполнял его задания.
— Так вы служите у престола сатаны! — с притворным ужасом и искорками в глазах воскликнул он.
Я рассмеялся:
— Выходит, так.
Все же я был слегка сконфужен. Мне не приходило в голову такое определение, хотя отношение к ЦК КПСС и к самой КПСС у меня было такое же, как у отца Александра. Впрочем, состав института, особенно в первые годы после его создания (1967–й), был очень сильным. У нас работали, и я сказал ему об этом, известные философы и литературоведы — Мераб Мамардашвили, Эрик Соловьев, Пиама Гайденко, Юрий Давыдов, Юрий Карякин, Александр Лебедев (автор нашумевшей в 60–х годах и обруганной в журнале «Коммунист» книги о Чаадаеве). Одно время работала у нас и жена Солженицына (тогда — Наталья Светлова). Вообще дух института (опять‑таки — особенно в первые годы) был довольно либеральным. Немало сотрудников выступили, например, против советской оккупации Чехословакии, за что и поплатились. (Правда, потом из нашего института вышли люди, сделавшие большую карьеру, — например, Марат Баглай и Сергей Ястржембский.)
Отец спросил меня, что я читал из духовной литературы, кроме Евангелия. Я назвал Владимира Соловьева, Бердяева, Шестова, Кьеркегора, кого‑то из экзистенциалистов. Флоренского, Федотова, о. Сергия Булгакова я тогда практически не знал, только слышал о них. Не знал ничего о книгах самого отца Александра. Он меня немедленно снабдил кое-чем из нечитанного мной (в том числе своими «Истоками религии») и сказал, чтобы я готовился к крещению — оно будет примерно через месяц. А пока надо пройти оглашение — он объяснил мне, что это такое.
Так началось мое знакомство с отцом Александром. Так началось то, что стало смыслом и основанием моей жизни.
Если бы прежде мне кто‑нибудь сказал: ты встретишь идеального человека, наделенного всеми дарами, земными и небесными, ты будешь общаться с ним и станешь его учеником, — я бы ответил: это было бы прекрасно, но таких людей нет, идеален только Христос. Но вот — это произошло и стало возможным именно потому, что в этом человеке с такой полнотой отобразился Христос. Я смотрел на него и видел образ Христа. С первой встречи он покорил меня — сразу и навсегда. Я поверил ему безоговорочно и никогда не жалел об этом.
Весь следующий месяц я всё еще пребывал в состоянии невероятного духовного подъема и всё, что происходило, воспринимал необычайно остро. Радостные открытия следовали одно за другим. Я ездил в Новую Деревню как на свидание с любимой. На этом подъеме прошел весь период оглашения. Как губка, я впитывал в себя всё, что говорил и давал мне отец Александр. Особенно сильное впечатление произвели на меня его «Истоки». Я снова прочел Евангелие — уже другими глазами, и оно открылось мне совсем по–другому, чем раньше. И тогда, и особенно потом, я убедился, что оно бездонно: смысл его плывет, оно открывается слой за слоем (и это зависит от моего собственного духовного роста), но исчерпать его до дна невозможно.
Отец Александр крестил меня на Николу летнего (22 мая). Это произошло в домике, в его комнате. Присутствовал при этом только Женя Рашковский. Поздравляя меня, отец сказал, что это лишь начало пути и что лучше всегда чувствовать себя оглашенным. С утра я ничего не ел, а таинство было совершено часа в три. Голова слегка шла кругом, но все равно я «летал». Сретенская церковь в Новой Деревне с ее голубым куполком, воспетым впоследствии Галичем, очень скоро стала для меня родным домом, а отец Александр — самым близким и родным человеком. На крещение он подарил мне икону Спаса работы Юлии Николаевны Рейтлингер и нательный крест с землей из римских катакомб, сказав: «Сохраните». Я хранил (хотя рельефное изображение распятия почти стерлось), но лет через 10 все‑таки потерял: порвалась цепочка, и крест упал, а я не заметил. Расстроенный, я пришел к отцу Александру и рассказал об этом. Он меня утешил, и я стал носить другой крест.
Кстати, о катакомбах. Вскоре после нашего знакомства отец Александр дал мне почитать книгу «Катакомбы XX века». Он сказал лишь, что автор, Вера Яковлевна Василевская, — его тетушка, воспитывавшая его в детстве и оказавшая на него сильное влияние. По присущей ему скромности, он не упомянул, что неназванный автор предисловия — он сам.
Я быстро прочел книгу. Она поразила меня. Всё, что в ней говорилось, было для меня откровением. Я слышал о Катакомбной Церкви, но не знал, что же на самом деле стояло за этим названием.
Книга открыла для меня целый пласт русской духовности, той духовности, которая, подобно граду Китежу, ушла на дно, но не исчезла. Той духовности, которая продолжала таинственную потаенную жизнь. Сокрытая от глаз наследников Ирода, она, как подросток Иисус, возрастала в духе. Потом только я узнал, как много получил от русской Катакомбной Церкви юный Александр Мень. Уже взрослым, он писал: «…в Апокалипсисе говорится о Жене, облеченной в солнце (олицетворение Церкви), которая скрывается в пустыне от преследований…»
Никто никогда не вел службу так, как он. Удивительный ритм, проникновенность, сила — всё на одном дыхании. Благодать Божия действительно изливалась на всех нас. Особенным переживанием, кульминацией литургии был евхаристический канон. «В третий час! — говорил он страстно и воздевал руки. — В третий час!» И еще раз: «В третий час!» Снова вспоминалась Голгофа. Волна ужаса, сочувствия, страдания пробегала по нам в ожидании неминуемой смерти Сына Человеческого на кресте, чтобы потом излиться пасхальной радостью.
Я уже говорил, что когда он читал или пел «Отче наш», всегда крестился на словах «Да будет воля Твоя». В его голосе была сила, энергия, динамизм. Это «зажигало» молящихся, вызывало ответное чувство сопричастности. Вообще же, в отличие от иных священников, крестившихся чуть ли не на каждом слове, он осенял себя крестным знамением сравнительно редко, лишь в ключевых местах литургии или всенощной.
Его любовь к природе была удивительной. Он пользовался любой возможностью, чтобы соприкоснуться, прильнуть к ней. Он советовал нам: «Идите в лес или в поле, чтобы обновиться, стряхнуть с себя то тяжкое, что пристает к нам в городе». Очень любил горы — часто ездил в Коктебель, был на Иссык–Куле (и везде работал). Отлично знал нравы животных, испытывал нежность ко всему живому (может, потому и пошел в Пушно–меховой институт?), различал голоса птиц.
Вместе с тем он осуждал природопоклонство в духе Руссо, потому что стихии неразумны, и если человек отдается им, это для него небезопасно. «Пушкин прав: природа равнодушна», — говорил он, однако любил ее, любил как творение Божие, как воплощенную красоту.
А еще очень любил обезьян, мог бесконечно рассматривать их фотографии, находя в них недоступные мне прелесть и обаяние. Он прекрасно знал их повадки, их образ жизни. Если мне попадалась книга с фотографиями обезьян, я всегда покупал ее и приносил ему, и всегда лицо его озарялось радостной улыбкой.
Новая Деревня. Лето. Мы с отцом идем на станцию. Но не к автобусу, а сворачиваем у магазина и — через овраг, мимо рощицы деревьев. Тенькает одинокая пичуга. Он спрашивает меня:
— Кто это поет?
— Синица.
— Правильно! — Обрадовался, что я знаю.
Он никогда не делал замечаний детям, как бы плохо они себя ни вели. Только гладил расшалившегося по голове, и тот успокаивался.
Почему‑то всегда получалось так, что всё, что он говорил на общей исповеди о наших грехах, относилось ко мне. Именно ко мне. Стыд прожигал меня. Но такое чувство возникало не только у меня — у всех. Казалось, он читал наши сердца как открытую книгу, проницая их до самого дна. Он говорил для всех, но каждый по необходимости принимал это на свой счет.
Однажды он спросил меня:
— Вы кто?
— То есть? — Я даже поежился от этого вопроса.
— «Сова» или «жаворонок»?
— «Сова». А вы?
— Был «совой», но переделал себя в «жаворонка».
Я представил себе, как он встает до света, чтобы успеть в церковь к семи — началу восьмого. «Сове» это не просто трудно — это мучительно. Но ему надо было стать «жаворонком», и он стал им.
В другой раз он задал мне тот же вопрос: «Вы кто?» Я уже хотел было снова сказать, что я «сова», но он тут же уточнил:
— Сангвиник, холерик, меланхолик?
— Наверно, сангвиник. Но не типичный, а как бы скрытый. Внешне это не очень проявляется.
— Я так и думал. — Он удовлетворенно кивнул.
Я никогда не расспрашивал его о нем самом, не брал у него «интервью». Быть может, это было ошибкой, но так уж сложились наши отношения, что главным в них оказывались не вопросы, а встреча, общение. Вопросы, конечно, были, но не личного порядка. Он иногда говорил о себе по собственной инициативе. Расспрашивать его о чем‑то личном казалось мне неловким, нецеломудренным, что ли. По этой же причине я не просил его подписывать книги, которые он мне дарил. А подарил он мне практически всё, что напечатал, а еще многотомный «Словарь по библиологии», который тогда еще не был опубликован. Он дарил мне его том за томом, по мере того, как их переплетали. Только последний, седьмой том он не успел мне дать — помешала смерть. Так и стоят они у меня на полке, эти увесистые тома в красивых коричневых переплетах с золотым тиснением. И я часто заглядываю в них…
Впрочем, три книжки он все‑таки подписал (опять‑таки, по своей инициативе). Одну из них — к моему 50–летию.
Однажды отца Александра спросили, что изменилось для него, когда он стал священником. Он ответил:
— После рукоположения стал значительно сильнее физически, стал способен выносить нагрузки в пять раз большие. За каждой литургией получаю таинственный квант Божественной энергии. Чувствую близость Божию, которую раньше не ощущал.
Он прекрасно знал мировую классику, в том числе поэзию. Мог без конца цитировать наизусть Пушкина, Данте, Мильтона, Пастернака (особенно «На Страстной», «Магдалину»), Очень любил державинскую оду «Бог» и с удовольствием читал:
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто всё собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: Бог!
В круг его чтения входила и современная беллетристика — книги Грэма Грина, Жоржа Бернанаса, Мигеля Отеро Сильвы, Михаила Булгакова, Чингиза Айтматова, Юрия Домбровского, многих других. О каждом из них он написал или сказал нечто весьма существенное. Очень любил фантастику, особенно зарубежную, а из наших — братьев Стругацких. «Пикник на обочине» и «Улитку на склоне» он считал гениальными, но последние их книги ему не слишком нравились.
Он любил кино и не очень любил театр. Высоко ценил Дзефирелли и Андрея Тарковского, с которым учился в одной школе, особенно его «Рублева», «Солярис», «Сталкер». Его любимые художники — Ботичелли, Джотто, Микеланджело, Поленов. Иконопись он ставил выше всего остального.
Он не раз подчеркивал, что так называемый реализм — всего лишь эпизод в многотысячелетней истории искусства, прежде всего изобразительного. Он говорил: «Наш «реализм» — по сути натурализм. Это обезьянничество, удвоение природного мира, а не творчество. На протяжении почти всей своей истории изобразительное искусство было условным. В этом смысле иконопись опирается на древнюю традицию, в то время как соцреализм есть отказ от традиции или, в лучшем случае, воспроизведение наименее плодотворных этапов в истории искусства».
Несколько раз мы говорили с ним о Данииле Андрееве. Когда я впервые упомянул «Розу мира», он с улыбкой произнес: «Шаданакар», «Олирна», «Звента — Свентана» (любимые андреевские термины). Отец считал, что Андрееву было дано подлинное откровение, но он восполнил недостающее своей фантазией и привнес в свои видения много субъективного, искусственного, наносного, ложного. Вообще же он хорошо относился к Даниилу Андрееву, но рассматривал его в основном как поэта. В «Розе мира», полагал он, все‑таки больше поэтической фантазии, чем ясновидения.
Однажды я завел с отцом Александром разговор о перевоплощении. Он относился к этой теории скептически, ссылался на то, что в Библии, вопреки утверждениям сторонников реинкарнации, нет ни одной фразы, которую можно было бы с уверенностью трактовать как доказательство существования подобного феномена. Я сказал, что сильным аргументом в пользу перевоплощения считается такой: человек в каких-то условиях может вдруг овладеть информацией, которой он ни в коем случае не мог обладать (и в обыденной жизни не обладал), например, уборщица внезапно заговаривает на древнем, исчезнувшем языке или начинает оперировать понятиями теоретической физики, причем не под гипнозом.
Отец Александр ответил:
— Думаю, объяснение может быть другим: существует некий континуум, сфера познания, в которой содержится вся информация, и некоторые люди в определенные моменты могут к ней подключаться.
Таким образом то, что казалось перевоплощением, было чем‑то вроде ясновидения или медиумизма. Мне это в голову не приходило. Я согласился, что эта гипотеза, действительно, многое объясняет, и в этом случае реинкарнации не требуется.
В другой раз, после его лекции о бессмертии, я снова вернулся к теме перевоплощения:
— Может быть, что‑то в этом есть?
Он мгновенно ответил:
— Ну, если Бог захочет меня перевоплотить, я возражать не буду.
Я, кстати, вспомнил, что когда‑то был на совместной лекции Мераба Мамардашвили и Александра Пятигорского о сфере познания. Гипотеза, предложенная отцом Александром, их теории вполне соответствовала. А Мераба он уважал. Рассказывал мне, что ходил на его лекции о философии Канта.
Вообще суждения отца Александра всегда были и оригинальны и глубоки. Хотя правильнее было бы говорить не об оригинальности, а о мудрости. На своем веку я встречал много умных людей, но мудрых — очень мало. Пожалуй, только троих — Александра Меня, Фазиля Искандера и мою тещу Аграфену Михайловну — женщину очень простую, но как бы светящуюся изнутри, кроткую, чистую сердцем. Всех их отличала внутренняя гармония, цельность и спокойная уверенность (или уверенное спокойствие). Во всём остальном это были очень разные люди.
Никогда он не упускал случая сказать человеку что‑то приятное. Придя однажды к нам, он обратился к моей жене:
— Маша, вы замечательно выглядите. Владимир Ильич дарит вам цветы?
— Тем и живу, — отвечала Маша.
— Вот видите! Любит вас.
Вскоре после нашего знакомства он обмолвился (это опять‑таки было в домике), что бесконечное перечисление имен за литургией утомительно и бессмысленно. Как мне показалось, он считал это делом магическим, полуязыческим. Потом я понял, что по–настоящему молиться можно лишь за тех, кого знаешь, или, по крайней мере, о ком знаешь. А тогда я сказал:
— А я почитал вас за самого счастливого человека.
Не лучшее мое высказывание. Счастье для него было не в этом. Намного позже я прочел у Ю. Н. Рейтлингер (монашки!), что эти «записки», как она выразилась, «душат литургию». И она писала об этом с отчаянием, потому что не имела надежды на хотя бы «малейшее выправление всех запутавших нас обычаев».
Отец крайне отрицательно относился к оккультизму и ко всякого рода магическим практикам. Он расценивал их как попытку взломать дверь, ведущую к тайне. Между тем эта дверь закрыта для нас недаром: мы не готовы к проникновению в туманный и призрачный мир, который называется трансфизическим измерением. Такие эксперименты опасны, они всегда ведут к дурным последствиям. Ничего хорошего он не видел, например, в опытах по выходу в астрал.
Да, говорил он, астральный мир существует реально — это ближайший к нам план бытия, но это не столь уж привлекательное «место». Скорее наоборот, поскольку оно населено низшими духами, которые способны сбить нас с толку. Мы не знакомы с топографией этого мира, говорил он мне, и «прогулки по астралу» подобны переходу через минное поле: можно и не вернуться.
Отец Александр говорил: «Бог несправедлив, потому что если бы Он был справедлив, Он должен был бы испепелить нас за наши грехи — мы это заслужили. Но Бог есть любовь, а любовь не карает, а прощает. Бог до последнего мгновения нашей жизни взывает к нашей совести, к нашему сердцу».
Любовь выше справедливости — так он учил нас.
Как‑то раз я сказал ему, что никак не могу постичь природу предательства. Для меня оно загадочно. В чем его суть? Тут двойное или тройное дно.
Он ответил:
— Зло иррационально, и потому попытки постичь его рациональным образом безнадежны. А предательство часто объясняется тривиально — трусостью или же выгодой, корыстью, которые сам человек от себя может тщательно скрывать, потому что с правдой трудно жить. И не надо его ставить на пьедестал, как делают некоторые (например, Леонид Андреев), пытаясь углядеть в предательстве Иуды некие глубины, героизируя его. У них получается, что Христос и Иуда — чуть ли не равновелики. Всё это чушь.
Отцу Александру была свойственна особая зоркость — и физическая, и духовная, которая была еще более поразительной. Когда он служил, он видел каждого из стоящих в храме. Он немедленно засекал топтунов, агентов КГБ, захаживавших в новодеревенскую церковь в 70–х — 80–х годах. Он говорил мне: «Я их вижу сразу».
Летом 1976 г. я читал отцу Александру и его маме Елене Семеновне свои стихи. Это было в Новой Деревне, в комнате, которую он снимал для нее. Читал я по памяти, наизусть. Когда прошло минут 40, я спросил: «Вы не устали?» — «Да нет, читайте». Прошло еще минут 20, а то и 30, и я опять спросил: «Вы не устали? Все‑таки стихи со слуха трудно воспринять в таком количестве». Он сказал: «Да нет, я не устал. Я от этого не устаю. Читайте». Потом я понял, что объем духовной информации, которую он усваивал, был настолько велик, что мои стихи на этом фоне были уже мелочью.
Он сказал, что помимо моей воли в этих стихах прочерчен мой путь и что меня «вели»: «Вам было дано. Всё идет хорошо».
Одно из стихотворений кончалось словами:
Но пока еще не поздно,
Укротите ваш тротил,
Чтоб не встал товарищ Грозный
И усы не подкрутил.
Елена Семеновна засмеялась:
— Так только поэт мог сказать.
Помню ее ангельский лик. Глаза ее светились какой‑то неземной добротой. Она никогда не пропускала службы, когда жила в Новой Деревне. Ее хрупкую фигуру всегда можно было видеть в проеме левого притвора: она либо опиралась о притолоку (была уже слаба и нездорова), либо стояла на коленях. Ее отношения с сыном были не просто хорошими, а на редкость трогательными, я бы сказал, евангельскими.
Любовь изливалась из отца, как лава из вулкана. Он был удивительно внимателен и ласков к человеку — к любому. Но не надо думать, что это был добродушный дедушка, некий святочный Дед Мороз. Ничего подобного! Его доброта была требовательной. У него был трезвый и точный взгляд на человека. На общих исповедях он постоянно упрекал нас, прихожан, в маловерии, в том, что мы отделяем веру от жизни, что религия как бы отдельная функция нашей жизни, а не слита с нею.
Никогда я не слышал от него ни одной жалобы. Я видел, как он уставал, и часто спрашивал: «Как вы?» Ответ всегда был один: «А что со мной сделается? Здоров как бык». А между тем временами он почти падал от изнеможения. Службы, требы, постоянные поездки к людям, крещения, венчания, беседы с прихожанами, постоянная работа над книгами, работа на собственном приусадебном участке (сам вскапывал огород, сажал картошку) — это лишь малая часть того, что он делал. А общение с церковным начальством, с деятелями Совета по делам религий! А выдергивание на «беседы» в «Органы»!..
Никогда, за исключением случая, когда попал в больницу, он не брал бюллетеня. Любую болезнь перебарывал, переносил на ногах. Часто он служил, превозмогая боль, служил с высокой температурой, но никогда не жаловался. Этот крест он взял на себя добровольно. Думаю, что только помощь свыше позволяла ему побеждать болезни, выстаивать, выдерживать неимоверные, нечеловеческие нагрузки.
Не раз у нас с ним возникали разговоры на социальные темы. Инициатором, как правило, был я. Однажды после его лекции в клубе Московского завода автоматических линий я завел с ним разговор о Ленине, о Сталине и марксизме. Тема не казалась ему особенно интересной, но я допытывался, что он об этом думает. Мы были в маленькой комнате, он переодевался. На столе стояли бутерброды, печенье, вода. Он пил только воду. Одолевавшие его люди ушли, и мы остались одни.
Я спросил:
— Как вы думаете, что на самом деле двигало Лениным — идея или жажда власти?
— Жажда власти. Хотя, быть может, от сознания Ленина это было закрыто: действовал механизм вытеснения.
Потом я заговорил о Сталине. Вопрос для него был предельно ясен: бешеное властолюбие, коварство, самообожествление. Мифология, сложившаяся вокруг этой фигуры, носит магический, псевдорелигиозный характер. (Потом он развил эти мысли в статье «Религия, «культ личности» и секулярное государство».)
Я напомнил ему о «Розе мира» Даниила Андреева, где утверждалось, что Сталин имел как бы прямой провод к Люциферу и получал от него мощную энергетическую подпитку (инвольтацию), впадая при этом в некое мистическое состояние («хохха»).
Вопреки Даниилу Андрееву, отец Александр не считал Ленина и Сталина демоническими фигурами, а всего лишь тиранами, хотя и орудовавшими в грандиозных масштабах.
Что же касается марксизма, то он, по мнению отца, не мог не провалиться:
— С марксизмом всё ясно. В области хозяйственной он оказался импотентным. Чтобы скрыть это, организовали террор.
Лет за пять до того, по дороге от Новой Деревни к станции Пушкино, я спросил его, что он думает об Андропове (в то время — генсеке). Часть интеллигенции воспылала тогда какой-то ненормальной любовью к этому столпу Госбезопасности, углядев в нем реформатора и интеллектуала (еще бы: он читал детективы на английском и даже пытался что‑то рифмовать!). Я не разделял этих восторгов, но все же задал свой вопрос.
— Андропов? — сказал отец Александр. — Это волк.
Вопрос был исчерпан.
А где‑то в году 85–м — 86–м он сам спросил меня:
— Вы обратили внимание, какое лицо у Горбачева?
Я удивился:
— Да. А что такое?
— Посмотрите на его подбородок. Это Бонапарт.
Однажды в компании, где присутствовал и отец Александр, я прочел свою повесть «Путешествие волхвов». Это была пародия — но не на волхвов, а на обстоятельства, в которых они оказались: по моему замыслу, их путешествие пролегало через Советский Союз, где они, по ходу дела, встречались с пограничниками, таможенниками, сектантами, кагэбэшниками, представителями Русской Православной Церкви и т. п. В конце повести волхвы, как и полагалось, попадали на прием к царю Ироду — плотному человеку выше среднего роста, в очках, с широкими залысинами, с ямочками на подбородке, чувственными пухлыми губами и остановившимся взглядом темных, глядящих в упор глаз.
Услышав это описание, отец слегка поморщился. Потом, после чтения, он подошел ко мне и попросил убрать внешнее сходство.
Он не умел просто «отдыхать», не признавал отдыха как кайфа. Его отдых — это напряженная мысль и действие. Во время отпуска работал как заведенный. Обычно он уезжал в Крым, в Коктебель, куда за ним часто увязывались многие прихожане. Между тем он ехал туда работать, писать. В последние годы почти никуда не ездил, но напряженного труда не прерывал.
Моя жена говорила, что он «вытараскивает глаза». Действительно, временами, служа литургию или произнося проповедь, он как бы видел то, что от нас было скрыто. Тогда он начинал говорить быстро, увлеченно, его глаза расширялись.
Ей это ужасно нравилось — она любовалась им.
Много раз по всем «голосам» я слышал, как читают отрывки из его книг. Он относился к этому спокойно и даже равнодушно, как к чему‑то обыденному и не стоящему внимания.
Однажды после службы мы гуляли по Пушкину. Отец Александр останавливался у многих домов, рассказывал мне, когда и кем дом был построен, кто был его владельцем, что было вначале в этом доме и что стало потом. То же самое повторялось в Москве, когда мы на машине приезжали туда из Новой Деревни. Он прекрасно разбирался в архитектурных стилях, очень любил русский модерн. Память его была бездонной. Казалось, всё, что он видел, слышал, узнал, прочел, она впитала навечно и в любой момент по его желанию могла выдать «на–гора». Я убеждался в этом неоднократно.
У меня всегда было ощущение, что он обладает каким‑то окончательным, абсолютным знанием. Его универсальность, энциклопедизм, почти сверхчеловеческая эрудиция поражали. При общении с ним (при каждом общении) вы испытывали состояние подъема, блаженства, эйфории. И он для этого ничего специально не делал — никакой техники, никаких приемов. Он просто оставался самим собой. Наверно, дело в том, что вы встречались с высшей нормой, с нравственным и духовным гением — это из него изливалось, истекало, и именно это делало вас счастливым. А еще это связано с тем, о чем я уже писал: у него был дар абсолютного понимания, и это каким‑то образом возвышало вас и производило оздоровляющий, очищающий эффект.
Мы видим в людях только плохое, подозреваем дурное, потому что мы сами таковы. Он — не таков. Можно сказать, что он был беспощаден — но не к грешнику, а к его греху, потому что грех отделяет человека от Бога, мешает ему спасти свою душу. Да, он был резок в обличении наших грехов и одновременно мягок к нам. Он всегда видел в человеке образ и подобие Божие — пусть запачканные, искаженные, но образ и подобие. И он взывал к лучшему в человеке, выводил это лучшее на поверхность.
Очень часто в своих проповедях он подчеркивал: «Чтобы избавиться от греха, чтобы стать настоящими детьми Божиими, наших сил недостаточно. Только Господь может исцелить нас. Это, однако, не означает, что мы должны пассивно ждать Его вмешательства, — нет, мы должны открыть Ему свое сердце и идти навстречу».
#Как я изводился, когда часами ждал его в «певческой» комнате (где репетировал хор). Иногда, устав от ожидания, когда он наконец впускал меня в свой кабинетик, я еле скрывал свое раздражение. Он всё это, конечно, видел. А я не понимал, что он оставляет меня «на закуску», когда вся очередь уже подходила к концу и можно было разговаривать долго, не думая о том, что кто‑то еще ждет. Я поздно научился ценить это его расположение и в иных случаях даже просил принять меня раньше.
Впоследствии я убедился, что он подчас уделял намного больше времени новокрещеным, неофитам, чем старым прихожанам. Некоторых из них это обижало. Но он считал, что они должны стоять на собственных ногах, в то время как неофиты требуют пристального и неослабного внимания.
В церкви во время общих исповедей отца, да и во время служб, которые он вел, часто было шумно, особенно у свечного ящика. Это его, конечно, задевало, потому что для многих новодеревенских старух (и не только для них) ритуал, обычай был важней литургии, а он к литургии относился благоговейно. Обычно общие исповеди из‑за ревнивых и завистливых настоятелей он проводил в небольшом правом приделе, куда люди набивались как сельди в бочке, и из‑за тех же настоятелей он вынужден был говорить тихо. Тем не менее его чувства иногда прорывались в этих исповедях. «Покупаем свечи, передаем свечи, ставим свечи, а о Христе забываем», — говорил он, перечисляя наши грехи.
Где‑то к концу 1977 г. отец Александр начал создавать в приходе малые группы (общения). Он формировал их по своему усмотрению. В каждую из таких групп входило человек семь–десять, объединенных общей духовной задачей. В одну из первых, если не первую, из малых групп он включил и меня. В ней было поначалу девять человек — физик (профессор МГУ), программисты, инженер, переводчик, скульптор и я, историк. Всё это были люди в возрасте. В дальнейшем состав группы несколько видоизменился: часть людей ушла, зато пришли другие, три женщины — математик, врач и историк (моя жена Маша). По–прежнему нас было девять человек.
Создание этих групп было началом кристаллизации того духовного сообщества, которое называется приходом отца Александра Меня. Целью общений была евангелизация мирян. По замыслу отца, начавшись в приходе, она должна была выйти далеко за его пределы. Так, в конце концов, и случилось. Многие члены этих групп стали потом известными катехизаторами.
Группы создавались для изучения Священного Писания, молитвенного общения, совместного участия в литургии, взаимопомощи и помощи другим (больным, старым, одиноким), которые в ней нуждаются. Мы встречались раз в неделю, на квартире того или иного члена группы. По условиям того времени мы соблюдали конспирацию, не говорили по телефону об обсуждаемой теме, а лишь уточняли время встречи, расходились по–одному — по–двое, с некоторым интервалом.
Помню, с каким трепетом, с каким волнением мы собирались на наши первые встречи. Мы жили и дышали ими, они были центром нашей жизни. Мы проводили эти встречи с большим увлечением, готовились к ним очень серьезно. Это было настоящим творческим делом, не только увлекавшим, но и постепенно преображавшим нас. Первое занятие вел сам отец Александр. В дальнейшем мы собирались уже без него, но он продолжал руководить нами, время от времени (примерно раз в месяц) посещая наши встречи.
Поначалу мы писали что‑то вроде рефератов, потом собирались и вслух читали написанное. Затем отец Александр как бы подводил итог, внося полную ясность в обсуждаемую проблему. Темы рефератов были самыми разнообразными. Назову лишь некоторые из них: вера и знание; этика веры; обряд и дух (формы и вера); о границах компромисса; родное и вселенское; Церковь: единство в многообразии; наука и вера в истории; пол, любовь, брак; прогресс и НТР: надежда или опасность; искусство и религия.
У меня сохранился сборник наших рефератов на некоторые из этих тем. Каждый автор помечен определенной буквой: А, Б, В и так далее. Сохранились и подробные конспекты итоговых сообщений отца Александра на эти темы. Всё это представляет немалый общественный и исторический интерес и, как мне кажется, заслуживает отдельной публикации, тем более, что эти сообщения отца никому не известны.
…
Однажды (это было в Новой Деревне, году в 77–м — 78–м) отец Александр собрал несколько человек и стал обсуждать с нами тему «Любовь в свете Евангелия». Мы сидели на опушке леса, расположившись кружком на траве. Нас стали заедать комары. Кто‑то спросил отца: «Можно ли убивать комаров?» Он ответил:
— Ну, тут так: или одна популяция, или другая.
Ни одна встреча не обходилась без шутки. Он иронизировал и над самим собой. Как‑то на его день рождения мы подарили ему перчатки. Я спросил: «Не велики? Подходят?»
— Подходят, — сказал он. — У меня пальцы, как сосиски.
Когда по отношению к кому‑то потребовали суровых мер, он сказал: «Это не гуманоидно». Мог комически воскликнуть: «Mamma mia!» или «О Madonna!» Мог он и спеть по случаю куплет из песенки или романса. Когда он напевал своим звучным баритоном
И возвращая ваш портрэ–э-эт,
Я о любви вас не молю–у-у,
— вы не могли удержаться от улыбки.
Вообще у него был замечательный голос — глубокий, волнующий, теплый, бесконечно богатый обертонами. В молодости он прекрасно пел, наигрывая при этом на гитаре. Случалось, он возвращался к ней и в зрелые годы. Сохранились записи некоторых песен в его исполнении.
Встречи с ним были лекарством, утешением, праздником души. Когда он опаздывал, мы молились, чтоб с ним ничего не случилось, и, как правило, тут же вслед за этим он появлялся.
Его общение с нами было необычайно теплым и заинтересованным. Как сказал один его знакомый, «у него был дар почувствовать и понять другого человека, а поняв, полюбить. Его больше интересовали не идеи, а люди».
Написание рефератов не только дисциплинировало нас, но и прививало нам навыки глубокого осмысления духовных проблем. Параллельно шла катехизация, обучение молитве. Он вел нас, как поводырь.
От рефератов мы перешли к изучению Библии — сначала Ветхого, а затем и Нового Завета. На это ушли годы: мы входили в текст медленно, разбирая его подчас по строчкам и словам. Каждый давал свое толкование, все вместе мы приходили к какому‑то общему мнению. Сопоставление разных разделов Писания неожиданно открывало нам совершенно новый смысл уже, казалось бы, известного.
К каждой встрече отец готовил специальную разработку по теме, которую мы изучали. Одна из них — лежащий сейчас передо мной лист машинописи на папиросной бумаге. Там написано: «Моисей-4. Моисей, человек завета: Исх 19, 1–9». Это один из разделов темы «Моисей», и тут подробнейшим образом раскрыты суть завета, Замысел Господа, действия Моисея, реализующего этот Замысел, а также перечислены вопросы по теме с многочисленными отсылками к Ветхому и Новому Завету, помогающие глубже уяснить изучаемую проблему. В конце рекомендуется обратиться к Евангелию от Иоанна (Ин 15, 9–17) и помолиться, взяв этот текст за исходную точку.
И таких разработок было множество. Часть из них (но не все) вошла в книгу отца «Как читать Библию». А кроме того, мы получали и другие его тексты (тоже в машинописи), например, памятки «О проведении исповеди», «Как готовиться к Великому Посту», «Введение в христианскую жизнь (План к изучению Символа веры и основ Евангелия)» и многое другое. Позднее это вошло в книги «Смертию смерть поправ» (Минск, 1990) и «Практическое руководство к молитве» (М., 1995). У меня сохранились и подробные конспекты сообщений отца в нашей малой группе по Ветхому и Новому Завету. Как он успевал всё это делать — вопрос особый.
Он всегда радовался встречам с нами, называл нас своей семьей. Когда на днях его рождения мы позволяли себе (обычно в шутливой форме) сказать о нем малую долю того, что чувствовали, он всегда говорил, что если что‑то и смог сделать, то лишь благодаря нам:
— Что я без вас? Без вас бы ничего не было.
Так странно было это слышать… А что мы без него? Чем бы мы были?..
Он не любил фотографироваться, сводя дело к шутке: «Ничего хорошего не получится. Я все равно буду похож на мясника или орангутанга». Это было, мягко говоря, преувеличение: на всех фотографиях, даже неважных, его лицо прекрасно. Несмотря на скептицизм отца Александра, мой сын много раз его снимал (изредка это делал и я). К сожалению, то отказывала вспышка, то плохо падал свет, то еще что‑нибудь. Сказывалась и неумелость сына — он был тогда подростком. Поэтому многие фотографии слабы по качеству. Но и в таком виде они драгоценны: они запечатлели того, кто был образом любви, кто отдал себя нам без остатка. Они напоминают счастливые минуты наших встреч.
Как‑то в застолье одна старая прихожанка спросила отца, какова будет ее посмертная участь. Он деликатно отклонил этот вопрос, но она настаивала, буквально приставала к нему с ножом к горлу. Похоже, что она была вполне уверена в благополучном исходе и ждала лишь авторитетного подтверждения.
Он был непреклонен и отказался отвечать. Думаю, он знал ответ, но не хотел демонстрировать своего знания и не хотел брать на себя полномочия Господа Бога. И он понимал, что прямой ответ сослужил бы этой женщине плохую службу: она либо возгордилась бы, вознеслась, либо пала духом, хотя и стала бы, скорее всего, опровергать приговор. И то и другое повредило бы ее душе.
Это был хороший урок.
В конце 1981 года отец Александр попал в больницу. 31 декабря я пришел к нему. Ему уже принесли елку. Он был вдвоем с женой — Натальей Федоровной. Примерно полчаса мы разговаривали. Всё это время он держал ее руку в своих руках. Меня это смутило. Я почувствовал себя лишним и откланялся. До сих пор не могу простить себе, что не пригласил их к нам домой на Новый год, — думаю, они могли бы прийти.
В больнице он быстро стал центром притяжения. Знаю, что многих, в том числе и врачей, он обратил. Кое‑кто из больных там же у него крестился.
Он называл меня социальным философом и даже сравнивал с Мерабом Мамардашвили. Я возражал, говорил, что это уж слишком, не тот уровень, но он стоял на своем: «Нет, именно так. Только Мераб — метафизик, а вы — социальный философ».
Одной из проблем, которую мы изучали в нашем общении, были христианские ереси. Отец Александр подробно разъяснял нам, в чем специфика каждой из них, какую опасность они представляли для христианства. Его характеристики были ясными, выразительными и исчерпывающими. Как всегда, он свободно ориентировался в исторических реалиях, цитировал на память Отцов Церкви, догматы, провозглашенные на вселенских соборах.
Я записал то, что он сказал об арианстве: «Арий подрывал тайну Богочеловечества, так как, по Арию, Бог создал Логоса, Который потом воплотился, а не был с Богом предвечно, то есть Он рожден во времени. Христос стал не Богом, а божественным существом типа античных героев. Практически божественность Логоса отрицалась. Формулы о единосущии Троицы еще не было. За метафизикой крылось Богочеловечество. Богочеловеческая тайна разрушалась арианством. От Ария ничего не осталось. Он потом стал писать стихи и песни, где была заложена эта информация. Так что он был не только священник, но и бард».
Отец рассказал нам, что наш Символ веры (Никео–Цареградский символ) написал Евсевий Кесарийский, который единосущия, однако, не признавал. Слово «омоусиос» («единосущие») придумал Афанасий Великий.
Магнитофон у меня появился поздно — во второй половине 80–х. Редко я включал его в присутствии отца Александра, прося у него на это каждый раз дозволения. Он никогда не отказывал. Но чаще всего магнитофон не включался (как я теперь жалею об этом!)
Многим сейчас уже трудно себе представить, как мы были проникнуты этой боязнью — «засветиться». Мысли об обыске были постоянными. Меня Бог миловал, но многих моих знакомых — нет. Однако я помнил обыски, которые проходили у нас дома в моем детстве, и приход «гостей» часто снился мне по ночам. По мере возможности, я старался не подставиться. Отец Александр тоже был достаточно осторожен — и не столько из‑за себя, сколько из‑за своих прихожан: боялся подвести их.
Магнитофон вызывал сильное раздражение у одного из настоятелей новодеревенской церкви — о. Иоанна Клименко. Поэтому примерно до 1987–88 г. записи проповедей отца Александра в храме делались втайне, так как это могло встретить гнев настоятеля и властей предержащих. Поэтому магнитофон прятался в сумке, и только микрофон высовывался за спинами прихожан.
Помню, как некоторые новодеревенские старухи шипели на Светлану Домбровскую за то, что она постоянно вела эти записи. Она отвечала им: «Ваши же внуки скажут потом спасибо». И действительно, благодаря ей многие проповеди отца Александра сохранились для нас и для потомков.
Один из практических советов отца: не погружаться в конфликты, думать не об обидчике, а об Иисусе Христе.
В апреле 1982 г. отец сказал мне после службы: «2 мая я Вас обвенчаю». Таинство совершалось у нас дома. Присутствовали все, кто входил в наше общение, и Наталья Федоровна, жена отца. (Венчалась с нами еще одна пара, но по определенным причинам я не хочу говорить о ней.) Мы испытывали необыкновенный подъем. Был яркий солнечный день. Казалось, всё сверкает и переливается. На столе, покрытом узорчатой белой скатертью, лежали Библия, большой крест, золотые кольца, венцы. Стояли там свечи в подсвечниках, цветы в вазах, чаши с вином, а еще старинная икона «Богоматерь Троеручица». Мы держали в руках большие белые свечи, обтянутые лентой из фольги, а над нами парили венцы. Они были самодельными, очень простыми, но именно этим они напоминали библейские времена.
Я плохо помню, что тогда говорилось. Помню буйную радость, охватившую нас. Помню, как отец Александр говорил, что существуют флюиды семьи, отличающиеся от флюидов каждого из ее членов. Это особый феномен. И если семья гармонична, то и флюиды ее несут в себе эту гармонию. Благодать венчания опочила на нас. Мне хотелось летать, и мировая Гармония несла меня на своих крыльях.
Этот день навсегда останется одним из самых светлых и радостных дней моей жизни. Когда мы отпечатали фотографии, оказалось, что от «Троеручицы» исходит сильный ровный свет, не видимый обычным глазом. Не знаю, что это означает, но мы сочли, что это добрый знак.
Зная мою библиофильскую страсть, он время от времени просил меня достать ту или иную книгу (по истории, философии, религии и т. п.). Чаще всего мне это удавалось. Как бы извиняясь, он говорил: «Вы ведь все равно ходите по магазинам» (книжным). Это было правдой. Со временем я стал покупать для него книги, которые могли его заинтересовать, уже без его просьб. Потом, встречая их на его стеллажах, я испытывал чувство гордости (не гордыни). Когда я приносил очередную книгу, он часто радовался совершенно по–детски: его лицо сияло, он говорил: «О, это то, что я искал! Где вы ее взяли?» и обнимал меня. За любую малость он умел благодарить так, что становилось неловко.
Многие книги я заказывал по издательским проспектам, и спустя годы после его смерти мне все еще приходили открытки на книги, интересные и мне и ему, с пометкой: «2 экз.».
Но не меньше книг я получил в подарок от него, и не только его собственных. Однажды прямо из Пушкино мы приехали с ним на машине в Новодевичий монастырь. Он попросил меня подождать. Через некоторое время вышел довольный и вручил мне шикарную трехтомную Библию с комментариями Лопухина. Она стоила не одну сотню рублей, и я был смущен этим подарком, отказывался, говорил, что книга нужна ему самому.
— Берите, берите, — настаивал он. — А у меня и так есть — еще дореволюционное издание, в 12 томах.
Но это далеко не всё, что он мне подарил. Были еще том^ Владимира Соловьева, Бердяева, Франка, о. Сергия Булгакова, «Сверхсознание» Лодыженского. Один из последних его подарков — книга Никиты Струве о Мандельштаме (знал, что это мой любимый поэт).
Однажды моя жена пожаловалась ему, что я коплю богатство, и указала на полки с книгами. Но он не осудил меня за такое «стяжательство», сказал, что это простительно.
В 1989 г. он подарил мне только что вышедший парижский журнал «Символ» (№ 21). Там была напечатана его работа «Основные черты христианского мировоззрения (по учению Слова Божия и опыту Церкви)» (она известна под названием «Кредо»), а еще — две статьи Павла Флоренского: «Христианство и культура» и «Записка о Православии». Открыв их, я увидел пометки отца Александра.
Вот что он подчеркнул в первой статье: «Не следует во имя единения смазывать вероисповедные различия, напротив, весьма важно четко установить их. Но если при этом у нас будет искреннее доверие и любовь, — не друг к другу непосредственно, ибо все мы можем заблуждаться, а к Тому, Кто живет во Вселенской Церкви и Кем ведется она, то тогда эти разности будут поводом не к вражде, а, скорее, к чувству солидарности христианского мира и к благоговению перед путями Промысла».
А вот что он отметил знаком NB во второй статье: «Религиозный мир раздроблен прежде всего потому, что религии не знают друг друга. И христианский мир, в частности, раздроблен по той же причине, ибо исповедания не знают друг друга. Занятые истощающей их полемикой, они почти не имеют сил жить для самих себя. Исповедания подобны сутягам, которые всё свое состояние тратят на судебные процессы, а сами живут в голоде и скудости. Если бы на любовь к себе была бы употреблена хотя бы незначительная доля той энергии, которая тратится на вражду к другим, то человечество могло бы отдыхать и процветать».
Однажды летом мы шли пешком от Новой Деревни до станции Пушкино. Присели в сквере около станции. Вскоре к нам подошел пьяница, уже в возрасте, начал просить, потом требовать деньги — явно, чтобы опохмелиться. Я подумал: «Сейчас отец Александр подаст ему». Нет, не подал, сказал:
— Ну зачем? Мне же потом придется тебя отпевать.
Я знал еще двух таких же независимых и внутренне свободных людей, как он, — Андрея Сахарова и Мераба Мамардашвили. Я был знаком с обоими, хотя и не близко, и наблюдал за их деятельностью многие годы. Но все‑таки степеней свободы у отца Александра было гораздо больше.
В году 83–м или 84–м, на квартире одной из своих прихожанок в Пушкино, он собрал несколько человек и прочел нам лекцию о сионизме. Тогда о нем без конца трезвонили все средства массовой информации — и газеты, и радио, и телевидение, и бесчисленные черно–желтые брошюры, отводя этой теме неправомерно много места. Это была легальная форма антисемитизма, поощрявшаяся властями, всегда заинтересованными в создании и оживлении «образа врага».
Отец Александр дал сжатый очерк сионизма как идейного течения, решающего проблемы нескольких миллионов людей. Между тем из него сделали вселенский жупел. Политики мистифицируют и трансформируют этот вопрос в своих грязных целях. Проблема сионизма стала упрощенным иррациональным мифом. Таковы были выводы лекции.
Вообще никакой национальной озабоченности у отца Александра не было. Он не желал эмигрировать. Для него, как и для Христа, не было ни эллина, ни иудея (хотя он отлично знал их особость). Для него главным был не пятый пункт, а человек — вот этот, конкретный, страдающий человек.
Один из настоятелей новодеревенской церкви, о. Стефан Середний, — плотный, долдонистый, дубоватый, чрезвычайно сварливый человек с тяжелым совиным взглядом и заплетенной сзади седоватой косичкой — был как раз из тех, кто верил в мировой сионистский заговор. И как не поверить, если отец Александр, объект его многолетней мучительной зависти, обвинялся в бесчисленных погромных изданиях, а особенно в распространявшемся среди духовенства анонимном «Письме священнику Александру Меню», в том, что он — сионист, агент иудаизма, разлагающий нашу Православную Церковь изнутри, дабы заменить ее «Вселенской Церковью», которая признает «истинным Христом израильского лжемессию — антихриста». О. Стефан ухватился за эту дичь, как за якорь спасения, и натравил наиболее темную часть местных прихожанок на отца Александра, организуя коллективные доносы на него во все мыслимые инстанции — от патриархии до КГБ. Отец не отвечал ему злом и все эти безобразия терпел. Травля продолжалась несколько лет и довела отца до того, что он подумывал перевестись в Ленинград, в тамошнюю Духовную академию. Но о. Стефан переусердствовал: он в конце концов «достал» начальство и посему в 1983 г. распоряжением митрополита Ювеналия был отправлен в подмосковный город Реутов.
Апостол Иаков, похоже, лично знал о. Стефана, поскольку написал: «…если в вашем сердце вы имеете горькую зависть и сварливость, то не хвалитесь и не лгите на истину. Это не есть мудрость нисходящая свыше, но земная, душевная, бесовская. Ибо где зависть и сварливость, там неустройство и всё худое». А дальше — об отце Александре: «Но мудрость, исходящая свыше, во–первых, чиста, потом мирна, скромна, послушлива, полна милосердия и добрых плодов, беспристрастна и нелицемерна. Плод же правды в мире сеется у тех, которые хранят мир» (Иак 3,14–18).
Надо сказать, что о. Стефан задолго до своей опалы перестроил домик, повелев сделать себе отдельный вход, а заодно и ликвидировал кабинет отца Александра, так что комнаты, в которой я был крещен, больше не существует. Отцу было выгорожено в другом месте намного меньшее помещение. Это была не последняя пакость со стороны настоятеля: он еще распорядился, чтобы отца Александра перестали кормить — пусть добывает себе пищу сам.
О. Стефана сменил о. Иоанн Клименко — человек самодовольный и невежественный, служивший прежде в подмосковном Егорьевске. Он и его матушка были людьми хозяйственными. Прежде всего они озаботились покупкой добротного дома и его обустройством. Дурного в этом, впрочем, ничего не было. Первое время о. Иоанн присматривался к отцу и к нам, и ничего не предпринимал. Но вскоре он‑таки заразился от о. Стефана злокачественной завистью и продолжил полосу гонений, которая странным образом (а может, и не странным) совпала с гонениями на отца Александра со стороны КГБ. С конца 1983 г. начались допросы, продолжавшиеся почти весь следующий год.
О. Иоанн тоже был зорок, но по–другому, чем наш отец. Во время службы он пронизывал паству острым взглядом, как бы высматривая в ней нечто, другим недоступное. За это я дал ему прозвище Иоанн Зоркое Око, или Иоанн Впередсмотрящий. На самом деле он выискивал магнитофоны, которые не терпел, и московских крамольников из числа евреев. Его проповеди были своего рода шедеврами в жанре абсурда, и я любил их слушать. Вязкие, с бесконечными повторами, они представляли собой поразительные по дикости самодельные толкования Евангелия. Такова была, в частности, чудовищная проповедь «О группах», где Христос, по его прихоти, без конца говорил своим палачам: «Я же Бог. За что вы Меня схватили?»
Во время произнесения этих проповедей я буквально давился от смеха. Хотелось тут же всё записать, но о. Иоанн со своим зорким оком не давал такой возможности. Поэтому я стоически выдерживал до конца, а потом вылетал на улицу и судорожно записывал всё, что запомнил. Однажды я прочел очередную подобную проповедь отцу Александру, ему одному. Это было в его кабинете в Новой Деревне. Пока я читал, он все время хохотал, так что мне приходилось останавливаться. Когда я кончил, он продолжал смеяться, а потом сказал: «Не может быть. Вы это придумали». Я возразил: «Ну, отец Александр, вы же были в это время в алтаре и просто не слушали, а я слушал. Это он и говорил. Я только слегка стилизовал».
Он говорил мне, что зло безусловно персонифицировано, что дьявол — реальное лицо, это не метафора.
И не раз он говорил, что силы добра будут возрастать, но точно так же будут возрастать и силы зла, и так будет до конца мира. «Царство дьявола развивается столь же успешно, как Царство Божие».
Справедливость этих слов доказана более чем убедительно: на стремительное возрастание полюса добра, каким был отец Александр, силы зла ответили убийством.
До сентября 1990 года я не вел дневника — так, спорадические записи. Биография моего отца, его арест, мое общение с диссидентами отвели меня от этого занятия. Но я хорошо понимал, чего себя лишаю. Помню, в 60–х я написал такой стишок:
Ни дневников, ни писем —
Эпоха немоты.
Опасно арестанту
С бумагой быть на «ты».
И всё, что он имеет,
О чем душа болит,
Развеется, истлеет,
Уйдет, перегорит.
Потом придется снова
Сплетать живую нить…
Не позволяйте слову
Под землю уходить.
Это, собственно, было обращение к самому себе. Но 70–е и 80–е тоже не предрасполагали к ведению дневника: обыски у моих знакомых, их аресты, допросы отца Александра — всё это отбивало охоту к тому, чтобы пополнять досье известной организации: не ровён час… Так что привычка не доверять иные мысли бумаге укоренилась. И свои разговоры с отцом Александром я тоже не записывал, а то, что я в то время думал, — лишь намеками, понятными мне одному. Были, правда, редкие исключения. Вот дневниковая запись от 15 сентября 1984 года:
«Господи, как я пережил эту ночь? Мало было таких ночей в моей жизни. Не кашель попутчиков, не громкий разговор пьяного соседа вывели меня из себя, а смертное томление, ужас и тревога за моего милого духовного отца обступили меня и проникли в мою душу. Чего только я ни напридумывал — и свои показания на допросе (как я их диктую и какие фразы), и надгробную речь, которую я будто бы не успел произнести (потому что не успел приехать, застрял в этом подлом Крыму). И мысли роились жуткие — печальные и грозные. Как нам жить без него?.. А ведь надо… надо жить дальше по его заветам, как если бы он был с нами… Всё я продумал.
Слава Тебе, Боже, что ты не допустил, что тревога оказалась ложной (как я метался между надеждой и страхом!). Типун тому на язык, кто пустил этот дикий слух! Какое облегчение я испытал, услышав голос Маши (еле добежал до международного телефона в Феодосии). Теперь всё позади. И небо юга, казавшееся постылым, засияло чудным блеском».
Эта запись нуждается в пояснении. Днем раньше я уезжал в Крым. Вечером, перед самым отъездом, мне позвонила знакомая, прихожанка отца Александра, и сказала, что он будто бы арестован. Такая угроза была вполне реальной: в то время шли бесконечные допросы отца, и кое‑кто вокруг него действительно был арестован. Я хотел отменить поездку, но сообщение было предположительным, неточным, никто его не подтверждал (я обзвонил многих прихожан), и я все же решился уехать. Но настроение было ужасным: я метался, не находил себе места, не спал. К счастью, известие оказалось ложным: знакомая просто сделала неверное умозаключение. За это моя жена страшно сердилась на нее: как можно было перед отъездом говорить человеку такое, не проверив факта! Но, слава Богу, пронесло.
Временами, когда мы засиживались после службы в домике, и отец собирался в Москву, он просил меня взять такси и подъехать к церковной ограде. Иногда это удавалось, но чаще — нет. Обычно, закончив свои дела, он выходил на шоссе, где я тщетно пытался поймать машину. Стоило ему подойти и поднять руку, как такси появлялось как из‑под земли, тормозило, как будто он притянул его магнитом, и шофер охотно вез нас в Москву. Так было много раз. Случалось, он останавливал и рейсовый автобус, который подбирал нас не на стоянке, а на середине пути.
Суждения отца Александра были подчас парадоксальными. В одной из домашних бесед (она полностью приведена в книге Александра Зорина «Ангел–чернорабочий») он сказал: «…атеизм — это дар Божий. Это вовсе не поражение христиан. Это великая, исцеляющая, оздоровляющая нас сила… Конечно, плохо, что закрывают церкви. Кто скажет, что хорошо? Плохо и с точки зрения закона, и с точки зрения верующих. Но я уверен, что ни один храм не был закрыт без воли Божией. Всегда отнималось только у недостойных… Конечно, мы жалеем храм Христа Спасителя, который был разрушен. Бесспорно. Но с другой стороны, мы понимаем, что было что‑то в нашей жизни христианской, позволившее его разрушить».
Мысль отца Александра ясна: атеизм — следствие недостоинства христиан, он — индикатор духовного неблагополучия, и он должен побуждать христиан быть на высоте своего призвания. Самое страшное, по убеждению отца, — это не открытый атеизм, а атеизм, имеющий облик христианства и удушающий христианство, удушающий Церковь.
До чего ж современно это звучит! Эта опасность не миновала — она возросла многократно.
Он говорил, что хотя Христос, судя по Евангелию, вроде бы никогда не смеялся, — мрачным Он отнюдь не был: у него безусловно было острое чувство юмора. И он приводил пример с Закхеем (Лк 19, 1—10): «Представляете? Малорослый человек хочет увидеть Христа, но у него ничего не получается — кругом толпа. Он бегает, потом залезает на дерево и оттуда смотрит. Подходит Христос и говорит: «Закхей, слезай! Слезай скорей! — Мне сегодня надо быть у тебя дома». Понятно, что Он при этом улыбается — сцена же уморительная! Зато история с Закхеем стала для Христа поводом рассказать притчу о десяти минах. Она есть только в Евангелии от Луки».
Свидетельством сильно развитого чувства юмора у Христа были для отца Александра и такие Его обороты речи, как «вожди слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие», «порождения ехиднины», «удобнее верблюду пройти через игольные уши» и многие другие.
Самому же отцу Александру чувство юмора было свойственно в высочайшей степени. В свое время меня возмутила книга Шюре «Великие посвященные», и прежде всего своим невыносимым всезнайством. Я как‑то спросил отца, откуда Шюре берет все эти подробности, вроде того, что Христу показали ужасные мучения миллионов людей, которые воспоследуют, если Он откажется от Креста, и именно это и заставило Его пойти на Голгофу. «Откуда он всё это взял?»
Разговор происходил в храме, после службы. Отец стоял на правом клиросе, а я внизу. Он сказал:
— Знаете, откуда он это взял? Вот отсюда! — и поднял палец.
Его прихожанин, Илья К., однажды стал жаловаться ему на своих знакомых. Отец послушал и сказал:
— Ну что, размазать их по стенке?… Станьте для них светом!
Во время одного из наших разговоров на социальные темы я завел речь о народе: что‑то вроде «народ хочет», «народ не хочет». Он прервал меня:
— А что такое «народ»?
Стереотипы не имели над ним власти.
Бог не в силе, а в правде. Один из прихожан отца Александра очень хорошо сказал недавно, что отец понимал христианство не как сопротивление злу насилием, а как сопротивление злу усилием, духовным усилием. Тем самым, которым Царство Божие берется.
Однажды он мне сказал: «Ну, Владимир Ильич, мы с вами уже с ярмарки. Это вот им (кивок в сторону молодых) надо дерзать и карабкаться».
Почему‑то меня это ужасно задело. Мне — и уже «с ярмарки»?! Я так не думал. Ну ладно — мне! Но ему «с ярмарки»?!.. Это звучало дико.
Но он был прав. Он и здесь был прав.
Его одиночество. Можно сказать, героическое одиночество. Он вырвался слишком далеко вперед, чтобы быть понятым. Не только «внешними» — даже своими близкими.
Но не всё так просто с этим. Гриша Зобин и прав и неправ, когда он говорит об одиночестве отца Александра. Прав, потому что равновеликих ему не было (на той высоте никто не мог удержаться), и он действительно опередил свое время. Но не прав, когда пишет: «В самом высшем смысле отец Александр был одинок». Как раз в высшем‑то смысле он не был одинок: рядом всегда был Тот, Кому он посвятил свою жизнь.
Мы заговорили с ним однажды о природе зла в связи с Тейяром де Шарденом, для которого зло будто и не существовало.
— Пусть оно не онтологично, — сказал отец, — но оно существует, и мы убеждаемся в этом каждый день.
Зима. Мы идем гуськом по заснеженной тропе. Той самой, роковой. Но тогда еще она была желанной тропой к нему. В день его рождения, мы, его близкие, собирались в Семхозе, отмечая наш общий праздник.
Он не раз говорил, что главное христианское таинство — это трапеза, застолье, где собирались самые близкие Христу люди.
Трапеза — освящение плодов земных: хлеба и вина. Они сакрализовались, потому что они — творение Божие. Он создал их для человека, и потому вкушать их следует с благоговением.
По предложению Олега Степурко, на днях рождения или днях ангела отца Александра по кругу пускали заздравную чашу, и каждый рассказывал — очень кратко, — как он познакомился с отцом или что самое главное он хотел бы в нем выделить, или еще что‑нибудь. Потом, отпив из чаши вина, он пускал ее дальше. Это бывало забавно и трогательно. Оказывалось, что все видели отца совсем по–разному. Но ведь мы и были разными. Только любовью к нему мы были схожи.
Никакой лести в наших словах не было — она была чужда и нам, и духу нашего прихода. Всё говорилось от сердца. Всякая фальшь попросту была невозможной. Не было и фамильярности (хотя несколько таких случаев я наблюдал за пределами Семхоза, и они меня покоробили). Что же касается самого отца, то он был душой нашего общества. Его шутки искрились, как шампанское. Они были тонки и остроумны, всегда неожиданны и точны, но никогда не обидны. Он был заряжен благодатной энергией, которая буквально била из него. Это была веселая энергия.
Цену каждому из нас он, разумеется, знал. Он говорил, что его прихожане делятся на три категории: «бегущие по волнам», «пациенты» и «соратники». Была у него и другая классификация: «больные» и «очень больные». Шутил, конечно, но это была реалистическая оценка.
Он мгновенно проникал в любую ситуацию, в суть любого человека. А еще — он знал, когда тот или иной человек умрет. Я убеждался в этом не раз. При мне знакомый рассказывал ему, что один его приятель, человек неверующий, имел видение — шествие на Голгофу. Оно было подробным и невероятно явственным, до натурализма: он видел, как шла толпа, как ржали кони, видел стражников, чувствовал запах пота, чувствовал азарт, охвативший толпу, видел Христа… Было полное ощущение, что он там присутствовал. Отец сказал: «Он скоро умрет».
Так и случилось.
Однажды я попросил его окрестить мою знакомую, Валерию С., болевшую раком. Он тут же согласился. Когда мы пришли (она уже лежала, почти не вставая, ее мучили боли), я оставил их наедине. Они говорили около часа. Когда отец вышел, всё уже совершилось. Я зашел к ней. Валерия сияла, боли не было. Она сказала: «Разве бывают такие священники? Где ты его нашел?»
Потом он сказал мне: «Она умрет через неделю». Так и произошло.
Много позже мы говорили с ним о смерти Сахарова. Он заметил: «Я знал, что так будет. Я видел его лицо, когда он выступал на съезде. Всё было ясно». Сахаров выступал на съезде народных депутатов совсем незадолго до этого, но никто тогда не думал о его смерти, включая его жену.
Отец не раз говорил, что христианин — это Антей наоборот: чтобы обрести силу, он должен приникать не к земле, а к небесам. Другой его излюбленный образ, символизировавший и жизнь и путь христианина, — эскалатор, идущий вниз. Если ты хочешь духовно возрастать, ты должен все время бежать по этой лестнице вверх — иначе снесет.
12 сентября 1985 г. мы праздновали в Новой Деревне 25–летие служения отца Александра в сане священника. В одном из домов группа прихожан (Зоя Афанасьевна Масленикова, Алик Зорин, я и другие) подготовили большой стенд с фотографиями отца за многие годы, снабженными шуточными подписями, и обширную программу, посвященную этапам его «большого пути». Кроме концертных номеров, в которых участвовали также Андрей Черняк, Олег Степурко, Валя Кузнецова и др., она включала в себя и наш коллективный труд, живописующий жизнь отца Александра в Алабино, Тарасовке и Новой Деревне. Мне достался кусок из его алабинской жизни. Привожу его здесь.
«Храм был некогда частью дворцового комплекса князей Юсуповых. Престарелый князь однажды прибыл из Парижа и был потрясен, увидев, что из всего огромного комплекса уцелел лишь храм да колоннада, используемая аборигенами для сушки дров. «Sic transit gloria mundi», — сказал князь настоятелю и отбыл в Париж.
Замороченная жизнью паства вскоре полюбила молодого священника. Забегавшие в храм дачники так там и оставались. Знаменитая бегунья, чемпионка олимпийских игр в Мельбурне, однажды тоже забежала в храм и в результате стала прихожанкой отца. На проповеди начали стекаться иногородние толпы.
Отец Александр, вкупе со своими помощниками Рожковым и Хохловым, немало сделал для приобщения к культуре первобытных аборигенов. Однажды на Пасху молодые местные дикари по обычаю пришли к храму, чтобы освистать верующих, а по возможности, и побить кого‑нибудь из них. Когда из церкви пошел крестный ход, первыми шли здоровенные прихожане, которые несли образа и хоругви (преимущественно красного цвета). «Шапки долой!» — заорал Рожков. Аборигены послушно стянули шапки со своих хулиганских голов и благоговейно пропустили крестный ход, чуть ли не присоединившись к нему. Эксцессов не было.
В 1964 г. на отца Александра спустили собак. Одна из газет обвинила его в скупке для церкви выкраденных из музея изразцов. Было чуть ли не заведено уголовное дело. Однако криминального материала следствию не хватило. Тем не менее отец был снят с поста настоятеля и переведен рядовым священником в Тарасовку».
Помню, как меня поразил его рассказ о выборе жены. Это было у нас дома в каком‑то застолье. Он, как видно, пользовался в своем институте повышенным вниманием девушек, и они строили в отношении него определенные планы, но он их поползновения игнорировал. Времени не хватало: он ведь изучал не только биологию, но и Отцов Церкви, религиозную философию и писал книгу «Исторические пути христианства». И вот его рассказ (дело происходило, насколько я помню, в 1954 г.)
— Ребята уговаривали меня жениться. Я отшучивался, отнекивался — не до того было, но они приставали. И вдруг вдали прошла девушка. Я сказал им: «Вот она будет моей женой».
Это была Наташа Григоренко. Он тогда не был знаком с ней. Она ждала на дороге машину. Тут же перехватив грузовик, он подкатил к ней. Так они познакомились. Он сразу сказал Наташе, что сможет встречаться с ней только раз в неделю. Условие было принято.
Когда я подходил к нему на исповедь, он улыбался, потом обнимал меня и говорил: «Как я рад, что вы пришли. Давайте вместе помолимся». А дальше, прежде всяких моих слов, говорил то, что должен был сказать я. Это не значит, что я молчал, — просто он читал во мне как в открытой книге. Так было и с другими, я знаю.
Он говорил мне, что на отпеваниях и похоронах он испытывает разные чувства:
— Иной раз начинаешь отпевать — как будто камни таскаешь в гору, а в других случаях наоборот — необыкновенную легкость ощущаешь.
Это не зависело от того, знал он покойного прежде или нет, — это зависело исключительно от «качества» покойного, от того, какую жизнь он прожил. Сколько он их перевидал! Но я видел, как он плакал на поминках по Елене Александровне Огнёвой, — как Христос по Лазарю.
В 1995 г. впервые была опубликована одна из домашних бесед отца Александра, которая называется «Беседа об искуплении». Я хорошо помню, как она возникла, потому что это происходило у нас дома. На одной из очередных встреч отца с нашей малой группой ему неожиданно задали вопрос об искуплении. Он сказал: «Вообще‑то тема у нас другая, но, хорошо, я отвечу». И выдал спонтанно сжатый, совершенный, абсолютно гениальный текст.
Он говорил, что человек призван «участвовать в борьбе Хаоса и Логоса, включаясь в Логос, в просветление. Но человек не выполнил этой миссии, и тогда начинает действовать Бог Сам через человека. Не только Божественная информация с большой буквы, не только Логос творящий, но и Логос, воплощающийся в человеке, начинает действовать в мире». Воплотившись, Бог Сам входит в мировой процесс и «берет на себя зло мира как Крест, и Он двигает дальше этот мир, возглавляя шествие к Царству Божию. Христос берет на себя страдание мира. Бог впервые включается в эту борьбу, но включается по Божественному принципу. Божественный принцип — постоянное умаление, как бы сокращение Божественной силы перед лицом твари, чтобы дать ей свободу проявления, свободу самоосуществления».
Главный соблазн для человека — воля к власти, к автономной власти над миром. Поскольку он противопоставляет свою волю воле Творца, она становится волей ко злу. Христос, смиривший Себя, умаливший Себя до образа раба, с полной отдачей творит не Свою волю, но волю пославшего Его Отца. Далее я позволю себе процитировать ключевую часть беседы (хотя на самом деле всё там ключевое).
«Он не был священником — заметьте, как сказал один писатель, единственный истинный священник никогда не был священником, — Он не был власть имущим, Он не принадлежал ни к какой категории, Его царственное происхождение чисто символическое. Он не учился в каких‑то особых академиях, Он жил как самый обычный человек; Он спустился на дно жизни, был оплеван толпой, был осужден гражданским религиозным судом, Он был, в конце концов, богохульником и мятежником — Он принял на себя всё страдание мира, включился в него. И тем самым два мира, мир Божественный и мир страдающего человечества и страдающей твари, соединились — в удел Бог взял Себе мир вновь. И Христос, несущий крест, как бы продолжает в Себе нести всю человеческую эволюцию дальше. Ведь Он вознесся — это значит, что Он проник во все формы мироздания. Очень важные слова в Символе веры, который мы повторяем: «И сидящего одесную Отца». Мы должны отбросить пластическое представление об этом сидении одесную Отца — это значит, что Христос пребывает там, где Бог, а Бог пребывает всюду.
Таким образом, Богочеловек становится плотью мира, и плоть мира, мироздание становится плотью Богочеловека — Он освящает всё. Понимаете, Человек Иисус, идущий по пустыне, — это не изолированный фантом в космосе, а существо, являющееся частью биосферы, ноосферы, частью природы. Связанный с ней, Он ест, пьет — Он весь тут. И тем самым, поскольку Он включен в единство мироздания, через Него Божественное включается в свое творение. И поэтому искупление является тайной, которая продолжает акт творения. Никакой средневековой сатисфакции, никакой юридической подмены, замены, игры и процесса. Нет судебного процесса, а есть процесс исцеления человечества, который связан с общим замыслом миротворения».
Энтропия и негэнтропия существуют не только в материальном, но и в духовном мире, оказывая существенное влияние на материю. Их борьба — это то, что мы называем борьбой добра и зла. Отец Александр — сильнейший фактор негэнтропии. Он дал нам огромный духовный заряд, причем по обе стороны границы, отделяющей земное пребывание от жизни небесной.
Помню его рассказ об иконе. Он говорил: «Икона не хочет подражать натуре. Она передает внутреннюю сущность явлений духа». Он объяснил основные символы иконы: концентрические круги означают прорыв из незримого мира в мир зримый, два четырехугольника символизируют мир иных измерений и т. д. Всё это было в его слайд–фильме «Евангелие в образах иконы», который он показал нам как‑то в Семхозе.
Однажды я хотел его о чем‑то попросить, но усовестился и сказал: «Думаю, мы вам здорово надоели». Он немедленно возразил: «А я на что? Я на что?»
Он покорял вас сразу, смаху, походя. Он занимался, я бы сказал, «выращиванием личностей». И не было при этом никакого пафоса, ложной мистики. Бьющая из него ключом энергия охватывала вас мгновенно, как озноб, но при ознобе холодно, а здесь теплота разливалась по каждой жилке, по каждой клеточке. Я видел, как он одной репликой снимал мучительные сомнения, как он выводил людей из уныния, из депрессии. Не раз видел, как мрачно настроенный человек после исповеди или разговора с ним в домике выпархивал оттуда с просветленным лицом.
Мы были безжалостны к нему. Думали не о нем, а о себе, перекладывали на него всю тяжесть, накопившуюся в душе, и нимало не беспокоились, что всё это падает в его сердце.
У него не было страха смерти, но не было и упоения загробной жизнью, характерного для части нашего духовенства. Он говорил, что жизнь вне тела — это ущербное существование. Потом, когда душа вновь соединится с телом, — это будет жизнь полноценная. А в том, что это произойдет, он был уверен. Он говорил, что Творец задумал нас как духовно–телесные существа, а потому после воскресения мы восстанем, по слову апостола, в нетлении, в изначальной полноте.
Здесь, как и во всём, он всецело полагался на Господа.
Как‑то у нас дома зашел разговор о приметах. Он сказал, что следование им — вещь чисто языческая, от маловерия. Заметил, что и сам в юности верил в приметы, но переборол себя: всегда шел вперед, если кошка перебегала дорогу, спокойно возвращался домой, если забыл что‑то, и т. п.
Он был поразительно неприхотлив. К его приходу к нам Маша старалась приготовить что‑нибудь особенно вкусное. Он говорил:
— Напрасно вы всё это затеяли. Мне ведь все равно, что в себя заталкивать: я не чувствую вкуса.
В застолье, когда ему наливали водки или вина, он пил лишь одну или две рюмки и опять говорил:
— Зачем? Я ведь все равно не пьянею.
Рядом с ним в Новой Деревне была местная крестьянка, ныне покойная Мария Яковлевна, потом — и до самого конца — Мария Витальевна, подруга его матери, знавшая его с детства. Обе они готовили ему, следили за тем, чтобы он успел поесть после службы, потому что свободного времени у него не было и всегда его осаждали страждущие. Он никогда не ел один — всегда делился с тем, кто присутствовал в комнате. Он и сам умел готовить и делал это, как всё остальное, стремительно. Его фирменное блюдо — цветная капуста, залитая яйцом.
Мария Витальевна Тепнина, глубоко преданная ему и не пропускавшая ни одной его службы, пережила его ненадолго. Она была одним из тех людей, на которых держится Церковь. Человек несокрушимой веры и несокрушимой воли, она была праведником.
Он говорил не на репрессивном, ритуализованном и скособоченном советском новоязе, а на полнокровном и выразительном русском. Его язык — живой, насыщенный образами и блистательным юмором. Было бы полезно провести исследование поэтической речи отца. Сколько в ней изящества, вкуса, тонких художественных приемов! Само мышление его — чисто поэтическое. Мысль его была необычайно богатой, гибкой, многомерной. Любой поворот разговора рождал поток ассоциаций. Он молниеносно переключался с одной темы на другую. Мгновенно изменялось и выражение его глаз, фиксируя переход от иронии к грусти, от грусти к патетике, от патетики — к глубокому лиризму. Он был похож на сейсмограф, чутко улавливающий любые колебания почвы. Но над всем господствовала жизнеутверждающая, ликующая нота, рожденная верой во Христа.
Таинственная прозрачность его слов, его стиля. Эта простота — обманчива, за ней такая глубина, что дух захватывает.
Ему не нравилось, что у некоторых писателей и самодельных «духовидцев» Иуда начинает заслонять, а потом и замещать Христа. Не нравилось всё, на что налагал свою лапу дьявол. Никакого величия в нем отец Александр не видел. Лучшим его художественным воплощением он считал героя сологубовского «Мелкого беса», и это была воплощенная посредственность, серость.
Когда появилась гнусная статья Домбковского «Крест на совести» (1986 г.), обливающая грязью отца Александра, мой сын срывал ее с газетных стендов и приносил домой. (У меня до сих пор хранятся эти номера, пропитанные ядовитым желтым клеем.) Но тираж «Труда», где статья была опубликована, исчислялся миллионами. Этот Домбковский перешел в «Труд» из «Советской России» — партийного официоза. Ясно было, что автор выполнял социальный заказ, и ясно — чей. Домбковский обрисовал отца Александра как злобного антисоветчика, создающего «подпольную церковь» по указке Запада. Среди прочего он инкриминировал отцу создание «слайд–фильмов религиозно–пропагандистского характера», нелегально распространяемых им среди верующих. И не только это. «Я встретился с ним, — писал Домбковский, — держа в руках письмо группы верующих: «Неправедно живет батюшка!»»
Мы знали, как добываются подобные письма, и знали, куда они направлялись. Однако компромат, полученный журналистом — агентом «Органов», был хлипким, и он вынужден был это косвенно признать в своей статье: «… Меня голыми руками не возьмешь. Лукав отец Александр!.. Беседовали часа три, а расстались — будто и не говорили». Отца вызвали на «беседу» в Совет по делам религий, а там, наподобие рояля в кустах, оказался Домбковский.
Обычно такие публикации были прелюдией к аресту. Прочтя статью (она была в двух апрельских номерах «Труда»), я дал отцу телеграмму и поехал в Семхоз. Хотелось как‑то подбодрить его. Вопреки ожиданиям, он не был не только подавлен, но даже сколько‑нибудь расстроен. Он был, как всегда, бодр, деятелен и абсолютно спокоен. Настроение у него было хорошим (у меня — гораздо хуже). Тогда я еще раз убедился, насколько он полагается на волю Божию, насколько он свободен от суда земного. Он даже не хотел говорить об этой статье, отделался двумя словами и заговорил о другом.
Тем не менее после статьи началась серия допросов. Они были изнурительными, многочасовыми и очень частыми. Любой в этой ситуации пал бы духом. Но не отец! После допросов он иногда звонил, давая знать, что всё у него в порядке. Однажды прямо с Лубянки он пришел ко мне, однако не усталый, не измученный, а полный кипящей энергии, бодрый и даже довольный тем, как он провел «беседу». Он не уклонялся от разговоров с ними. И хотя много раз чекисты пытались уловить в его слове, ничего у них не получалось. Он пользовался случаем, чтобы даже этих людей наставить на путь добра, и они это чувствовали. Они читали его книги. По некоторым беглым деталям я понял, что он вызывал у них не просто уважение, но даже некий пиетет. Им как бы хотелось оправдаться перед ним.
Он, правда, рассказал мне, что во время одной из «бесед» он почувствовал: всё, он отсюда уже не выйдет. Они были напряжены, резки, и решение, по всей видимости, было принято. Он горячо взмолился про себя, и почти сразу всё переломилось: они стали вялыми, утратили интерес к «беседе» и выписали ему пропуск на выход. Он же оставался спокоен. Я уверен, что всякий раз он полагался на Высшую волю, и это делало его неуязвимым для страха.
Много званых, но мало избранных, призванных. Отец Александр был призванным. Он был не «инженером человеческих душ», но целителем человеческих душ. Его сердечная теплота, огромное сочувствие и интерес к людям творили чудеса. Я уже не говорю о его мистической одаренности, о многочисленных дарах благодати, полученных им, о чем он, по скромности своей, умалчивал.
У него были обширные замыслы: написать по–новому жития святых, дать новый комментарий к Четвероевангелию и т. д. Увы, этому не суждено было сбыться.
Сейчас уже трудно себе представить, насколько деформирована была наша духовная жизнь. Ее внешние проявления были запретными. Тайными были наши занятия по изучению Библии, тайными были наши контакты. Когда отец звонил мне, он не называл ни меня, ни себя, и если я не улавливал сразу, кто это, он говорил: «Вы меня узнаёте?», и я узнавал. Только в самые последние годы его жизни стиль телефонных разговоров стал иным:
— Владимир Ильич?
— Да.
— Это Александр.
Вскоре после публикации в «Труде» я позвал к себе отца, человек десять близких мне прихожан и устроил нечто вроде своего творческого вечера: сначала читал стихи, а потом написанную в том же году повесть «Попытка философии» (через 12 лет она была опубликована в журнале «Континент»). После того, как я кончил читать, посыпались вопросы. Отец предложил всем присутствующим высказаться и сам принял участие в обсуждении. Не буду приводить всего, что было им сказано. Отмечу кратко — по поводу стихов он сказал: «В них редкое качество — сплав иронии и лиризма». По поводу повести: «Чувствуется, что она на одном дыхании сделана». Когда кто‑то заговорил, что переход от негативного к позитивному в повести был абсолютно неожиданным, он заметил: «В этом вся прелесть!»
У меня там было одно словечко — полунормативное, что ли, но давно принятое в нашей прозе (в поэзии тоже). После чтения я спросил отца Александра (наедине): «Вас ничего не шокирует тут?» — «Ничего». Потом я снова спросил: «Вас ничего не шокирует?» — «Ничего. Всё нормально». Я успокоился. Он, со своей стороны, попросил меня заменить одно слово. Слово было ключевым. Он пояснил, что если сказать косвенно, а не прямо, воздействие будет более сильным. Он был, конечно, прав, и я немедленно заменил это слово местоимением. И действительно, вещь от этого только выиграла.
Как‑то раз во время прогулки я заговорил с ним о разных чудесных явлениях и спросил, как он относится к мироточивым иконам. Он ответил:
— Это для маловерных. Любой цветок — гораздо большее чудо.
Он вовсе не отрицал самого феномена мироточивых икон, но в его иерархии ценностей то, что сотворено Богом, намного выше сотворенного человеком (даже если в нем проявляется нечто сверхъестественное).
Мы говорили тогда и о канонизации святых, вернее о деканонизации некоторых из них. Отец считал, что такой акт необходим в отношении царевича Димитрия, Геннадия Новгородского, а также Гавриила и Евстратия, якобы «умученных от жидов». Все эти люди были прославлены по политическим и идеологическим мотивам. Церковь может исправлять свои ошибки, и такие прецеденты уже были. Это лишь послужит ее очищению от чисто человеческих заблуждений. Надо учитывать и то, что многие жития носят чисто мифологический характер.
Наша малая группа состояла из слишком ярких индивидуальностей. Небрежение советами отца, игра самолюбий, борьба за неформальное лидерство в конце концов развалили ее. Это произошло примерно в 87–м году и, конечно, огорчило отца, хотя он давно уже видел, к чему идет дело. Это не значит, что мы стали врагами: с некоторыми из бывших членов группы я до сих пор поддерживаю дружеские отношения. Но мы не выдержали испытания. К сожалению, этот случай не был единичным.
Мы раздвоены (растроены и т. д.). Он — ничуть не раздвоен, целостен. Его гениальность всегда была для меня несомненной. Он мог стать художником, поэтом, писателем, философом, но стал — священником. Я часто думал: если таков служитель Господа, то каков же Господь? Каждый чувствовал себя при нем личностью. Всё было основано на свободе — никакого диктата, авторитаризма, никакого насилия. Он видел в каждом из нас лучшее, потому что смотрел на нас глазами любви. Духовная полнота, которая переливалась через край, была для него нормой. Вяч. Вс. Иванов заметил на первых Чтениях памяти отца, что норма — крайне редкий случай. Многие психиатры считают, что норма почти не встречается: это черта выдающейся личности. Она заложена и в нас, но мы начинаем это понимать, когда встречаемся с выдающимися представителями нормы.
Надо сказать, что свобода, предлагаемая отцом Александром, некоторых тяготила. Одни понимали ее как возможность своеволия, претендуя на некий привилегированный статус, позволяющий безнаказанно самоутверждаться за чужой счет. Другие, наоборот, желали полного отсечения своей воли, испрашивая благословения на покупку то дивана, то холодильника, шастая по разным старцам и мечтая о переходе Церкви на чисто монашеский уклад. И те и другие превратно понимали свободу. Отец же не поощрял ни эгоцентрической моральной распущенности, ни патернализма. Поэтому сторонники безбрежной вольницы и духовные иждивенцы плохо приживались рядом с отцом Александром, и это иногда заканчивалось переходом к более «удобному» батюшке.
С конца 1987 — начала 1988 года Церковь получила большую автономию. Здесь пространство свободы как раз расширилось: былые утеснения уходили в прошлое, власть начала заигрывать с Церковью. Это отразилось и на положении отца Александра: его стали наперебой приглашать в школы и институты, в больницы и научные учреждения. Я был на многих его встречах, видел, как холодок и недоверие сменяются у людей удивлением, напряженным вниманием и полным приятием, видел, с каким восхищением принимают они слово такого священника.
Начиная с 1988 г. отец Александр организует своего рода «агитбригады» из прихожан, вместе с которыми выступает в Москве и Подмосковье в разных клубах и дворцах культуры. Это, конечно, были не агитбригады, а что‑то наподобие духовного десанта. Принимали нас везде прекрасно. Одним из первых наших маршрутов была поездка в подмосковный Реутов. Там, в большом доме культуры, собралась местная интеллигенция, в основном сотрудники научных институтов. Атмосфера была приподнятой, почти праздничной. Темой нашей встречи была «Вера и культура». Я вел этот вечер. Мое краткое вступительное слово было неудачным: я говорил сбивчиво, невнятно. Мне было стыдно, и я сказал об этом потом отцу Александру. Он утешил меня: «Да нет, всё было нормально. Вы хорошо сказали». Я чувствовал, что он просто пожалел меня. Но само это желание подбодрить, не дать пасть духом — дорогого стоит.
Во время общения с ним я всегда находился в состоянии духовного восторга — не могу иначе это назвать. И хотя я не видел физически сияния, исходящего от него, как видел Мотовилов вокруг головы Серафима Саровского, но ощущение было тем же самым: было духовное сияние.
В последние годы отец проявлял интерес к Маяковскому, так как видел в нем скрытую религиозность, которая на поверхности приняла богоборческий характер. Богоборчество было стержнем поэзии Маяковского. Можно говорить о настоящей зацикленности его на этой проблеме, чуть ли не одержимости — достаточно обратиться к его поэмам. Вот эта метаморфоза сильного религиозного чувства, подавленного и деформированного, по–видимому, и привлекала внимание отца Александра к Маяковскому, которого он жалел. Однажды он попросил меня подписать его на трехтомник Маяковского. Я попытался это сделать, но, как оказалось, подписка уже закончилась.
В конце августа 1988 г. отец попросил меня остаться после службы. Так было уже не раз, и я всегда радовался нашим беседам. Но на этот раз всё было иначе. Мы зашли в его комнату в домике. И тут он впервые изложил мне идею культурного возрождения, из которой вытекала необходимость создания Общества «Культурное возрождение». Он сказал, что Октябрьский переворот привел к гигантской интеллектуальной и культурной регрессии, поэтому прежней культуры уже нет, нет ее живых носителей. Я спросил: «Дерево срублено?» «Дерево срублено, но из пня растут веточки, и мы должны помочь тому, чтобы эти веточки превратились в новые деревья, чтобы зашумел лес». Понятно, что прежде всего надо сохранить то, что можно сохранить, но задача, поставленная им, была не реставраторской, а творческой: на старой основе надо было создавать новое.
Речь, по сути дела, шла не столько о культурном, сколько о духовном возрождении. Он понимал, что это не одномоментный акт, а процесс трудный и долгий. Важно было встать на этот путь. Начать этот процесс и активно содействовать ему должно было добровольное Общество, которое объединило бы конструктивные усилия интеллигенции, Общество, осознающее духовные основы культуры, надконфессиональное и включающее в себя как верующих, так и неверующих. Однако костяк его, по мысли отца Александра, должны были составлять интеллигенты–христиане. Видно было, что он уже всё продумал, и считал создание такого Общества жизненной потребностью.
Он предложил мне возглавить «Культурное возрождение». Я сказал, что было бы гораздо лучше, чтобы это сделал он сам: ему принадлежит и замысел, и программа, он продумал формы и способы деятельности Общества, да и вообще никто лучше него эту задачу не выполнит. На это он ответил:
— Еще не время. Мне пока не стоит это делать — это только помешает. Потом — будет видно.
Я стал отказываться, сказал, что целесообразнее было бы, особенно в видах регистрации, чтобы председателем Общества стал человек с именем. Я назвал Вячеслава Всеволодовича Иванова. Принуждать человека было не в правилах отца, но он огорчился. Тем не менее, увидев, что я говорю искренно, он согласился с моим предложением, но попросил меня стать первым заместителем и возглавить Общество де–факто. «Он будет почетным председателем, — сказал он об Иванове, — а всё делать все равно будете вы». На том и порешили. Позднее я раскаялся в свое упрямстве — я не должен был противиться своему духовному отцу, и все равно он оказался прав: через некоторое время мне пришлось возглавить Общество не только де–факто но и де–юре.
Как бы то ни было, но идея «Культурного возрождения» стала прорастать в моей душе. Я начал обдумывать ее детально, написал проект устава и стал готовить учредительную конференцию. Мы провели ее 2 ноября 1988 г. в уютном зале юношеской библиотеки им. Грина. Присутствовали ровно 100 человек, в том числе Булат Окуджава, Юлий Ким, директор Музея изобразительных искусств Ирина Антонова, замечательный филолог Михаил Гаспаров, зам. директора Библиотеки иностранной литературы Екатерина Гениева, поэты Владимир Корнилов и Александр Зорин, политолог Виктория Чаликова, директор школы Евгений Ямбург и другие, среди которых было немало прихожан отца. Были получены приветствия от академика Лихачева и известного литературоведа Аникста. Вели конференцию попеременно мы с Вяч. Вс. Ивановым.
Я произнес вступительную речь. После довольно большого исторического экскурса, где были обрисованы трагические последствия сталинизма, нанесшего сильнейший удар по нашей культуре и по носителям культурной традиции, я дал как бы теоретическое обоснование «Культурному возрождению». Говорил о том, что Общество должно содействовать возрождению утраченных духовных ценностей, быть открытым для диалога со всеми религиями, культурными и здравомыслящими социальными силами и в то же время противостоять националистическому и шовинистическому духу ненависти и вражды, подрывающему мир и устойчивость страны. Важная задача Общества — поощрять терпимость к чужому мнению, к иной точке зрения, способствовать созданию атмосферы творчества и духовной свободы. Надо привлечь к активной культурной работе педагогов, учителей, а также «невостребованных» людей, обладающих глубокими познаниями, но не находящих применения своим силам.
Идея отца вызвала большой энтузиазм, присутствовавшие, особенно учителя, писатели, ее горячо поддержали. Вячеслав Иванов сказал, что, по его ощущению, культура гибнет именно сейчас, и это происходит на фоне социального подъема. Мы еще можем спасти культуру, но это надо делать ежеминутно. Культура воспитывается с детства, поэтому школа — главное, на что нужно обратить внимание. Особая трудность заключается в том, что мы сами несем в себе след прошлых лет, которые пришлись на эпоху сталинизма и застоя.
Последовала оживленная дискуссия. Потом мы утвердили устав Общества и избрали Совет из 12 человек. Отца Александра на конференции не было, да он и не собирался присутствовать, но внимательно следил за происходящим. Через несколько дней Вяч. Вс. Иванов был избран председателем Общества, я — его первым заместителем, а Катя Гениева — просто заместителем.
В декабре того же года мы выступали по телевидению, в программе «Добрый вечер, Москва». Вяч. Всеволодович, я и члены Совета Ямбург и Безносов, каждый по–своему, рассказали о создании Общества, о его целях и задачах. Мы отвечали и на вопросы телезрителей. На этот раз я был, что называется, в ударе. Ведущий, Вячеслав Шугаев, всё выспрашивал нас перед передачей, о чем мы собираемся говорить. Поскольку все отмолчались, я взял это на себя и сказал что-то довольно откровенно, о чем тут же пожалел, потому что он испугался. По–моему, испугался, не ляпну ли я что‑нибудь еретическое, диссидентское.
Это был прямой эфир, и продолжался он минут 40–45. Было много вопросов телезрителей. Шугаев пытался зажать мне рот, но я его попытки игнорировал и, насколько это возможно, брал инициативу на себя. Он стал иронизировать на мой счет, хотя продолжал нервничать. Потом, увидев, что передача заканчивается, повеселел и под самый конец заявил: «Ну, сейчас Владимир Ильич нам всё объяснит». Я сказал: «А зачем мне всё объяснять? Всё уже сказано до меня: читайте Нагорную проповедь Христа, она в Евангелии от Матфея». Тогда такие слова считались почти криминалом, публично такое не произносили. Шугаев слегка ошалел, но слово было сказано.
На следующий день отец позвонил мне и поздравил с успехом — он смотрел передачу. «Как будто за вами кто‑то стоял», — сказал он. На сей раз он не делал мне скидки. Потом, уже при встрече, он вернулся к этому, сказал, что получилось замечательно, и повторил: «Такое впечатление было, что за вами кто‑то стоял». Я подумал: «Вы и стояли», но вслух сказать об этом постеснялся.
Я знаю: найдутся люди, которые скажут, что я создаю новый культ личности. Это ошибка. Культ создавался вокруг людей, которые вовсе его не заслуживали, так как были мелкими или крупными тиранами, властолюбцами и великими грешниками. Их превращали в идолов, их искусственно возводили на пьедестал, чтобы потом со сладострастием свергнуть оттуда.
Здесь другой случай. Я просто описываю то, что есть. Я ничего не приукрашиваю, а лишь нахожу слова, адекватные той реальности, с которой я столкнулся. Мы же не говорим о культе личности Сергия Радонежского или Серафима Саровского, потому что они святые. Отец Александр — такой же святой, и для меня он не идол, а живой человек, которого я люблю.
В 1989–1990 гг. он читал лекции в Историко–архивном институте. Часто я приходил его послушать, а после лекции провожал до вокзала. Мы шли по Никольской и, не дойдя до Лубянки, он часто сворачивал к букинистическому магазину около памятника Ивану Федорову. «Предадимся пороку», — говорил он (или: «Сольемся в экстазе»), и мы заходили. Быстрым взглядом он окидывал прилавок с религиозной и философской литературой и тут же выхватывал что‑нибудь интересное, либо же, наоборот, замечал, что ничего интересного нет. Он говорил мне, что все эти книги, которые теперь стоят сотни рублей, в молодости он покупал по дешевке — никто ими тогда не интересовался. Указывая мне на какую-нибудь книгу (рублей за 300, а то и больше), он спрашивал: «А раньше я ее купил, знаете за сколько?» — «За сколько?» — «За 10 рублей», — и довольно смеялся. При мне он редко покупал там что‑нибудь — почти всё у него было.
На мне лежит тяжкий грех. Отец Александр хотел, чтобы я написал некую брошюру, листа на три, — как бы прелюдию к теме культурного возрождения. Это должен был быть исторический текст, охватывающий временное пространство от Византии до наших дней. Он говорил: «Только вы можете это сделать». Это было лестно, но страшило меня. Я сомневался, ссылался на сложность темы, на свою неподготовленность. Он давал мне на это год.
Я так и не собрался это сделать и однажды исповедался ему в этом грехе. Он отнесся к этому спокойно: «На это нужно время. Вы еще напишете».
Я не написал. Тем не менее эта мысль не давала мне покоя. Я писал об этом «в стол», собралось много материала. Кое-что я так или иначе использовал — в научных и публицистических статьях, в дискуссиях, в выступлениях по радио. И все же — я не написал…
Всегда он куда‑то спешил: требы, покойники, больные прихожане — все нуждались в нем, и всюду он успевал. Ездил обычно на такси, на что уходил весь гонорар от лекций. Только в самое последнее время его стал возить на своей машине один из прихожан.
В мае 1989 г. мы праздновали свадьбу сына. Присутствовал и отец Александр. Он принес в подарок плетеный деревянный абажур и сказал, что его можно использовать и как шляпу. На этот раз я записывал его слова на магнитофон. Он немного опоздал, мы как раз сдвинули бокалы, и он спросил нас: «Почему люди чокаются?» Не ожидая ответа, сказал: «Люди чокаются в силу того, что это символически заменяет питье из одного сосуда. Сдвигаются сосуды, и получается как бы один — мы пьем из общего. Кстати, поэтому на похоронах это не принято, ибо человек, который с нами не присутствует, он не может с нами пить из одной чаши».
Обращаясь к молодым, он сказал:
— Мы все люди, гомо сапиенсы. Одни желают благополучного завершения квартирных, карьерных и прочих вещей. Другие желают еще чего‑нибудь — ну, разное. Только одно важно — найти и вырастить любовь. Любовь появится у вас примерно месяцев через 16 после совместной жизни. Признак будет: спокойно, без напряжения молчите вместе. Без смущения. Просто спокойно молчите. Это значит — уже есть любовь. Любовь — это когда дышишь другим человеком, как воздухом, и даже иногда этого не замечаешь, но когда этот воздух отнимается, ты начинаешь задыхаться. С каждым годом она должна вырастать, и это бесконечно прекрасно. Это сложный очень процесс, но замечательный. На свете нет ничего из земных вещей более стоящего, чем любовь. Всё остальное — пыль дорожная… Не придавайте значения мелочам. Жизнь коротка. В вечности будут другие приключения, а вот в этой жизни надо, чтобы было поинтересней.
Потом он стал рассказывать о себе:
— Четвертый десяток уже живу семейной жизнью, причем она мне доставляла больше радости, чем неприятностей. И никогда я не жалел, хотя я не могу сказать, что у нас не было каких‑то проблем — они всегда были, есть и будут. Единственно, что я понял, что это прогрессирующий, так сказать, процесс — в хорошем смысле. Про–гре–ссирующий. И если мне сейчас предложили бы вернуться на 30 лет назад, я бы ни за что не согласился. Все отношения тогда были более поверхностными, менее интересными. И вообще — всё не то. Всё не то! Не променял бы. Не знаю, как бы подумала моя жена — она здесь не может присутствовать по техническим причинам и передает вам поздравление из больницы № 15 и всё остальное. Может быть, у нее другая концепция. Я‑то ведь человек легкомысленный.
Последнее замечание было покрыто взрывом хохота. Между тем отец потом продолжил рассказ о своей семейной жизни, которая поначалу проходила в трудных условиях:
— Я вам скажу, когда стало легче. Когда же стало легче? В общем мы жили в жутких условиях внешних. Мы жили в крошечной комнатушке, где всегда стояла вода на стенах и зимой лед. И мы получали на троих (вместе с дочерью) сто рублей. Но, правда, мясо стоило дешево. Мы жили очень сжато, но зато интересно. Нет, мы жили очень хорошо, хотя мы были очень разными. Но у меня никогда не возникало мысли, что не стоило вообще жениться. Я всегда думал, что это лучше, чем быть одному.
Всю жизнь власти светские и духовные преследовали его. Его свободомыслие было для них неприемлемо и подозрительно. Поэтому доступ за границу был для него закрыт. Лишь к концу 80–х он перестал быть «невыездным».
Первая его поездка была в Польшу. Когда он вернулся, я спросил о его впечатлениях. Он рассказал о катехизации, о малых группах, об изучении Писания и добавил: «У нас всё это есть». Но «у нас» это было только у него, в Новой Деревне. Он независимо от Запада, а иногда и раньше Запада, стал применять эти формы духовного просвещения (теперь это стало обычным и достаточно распространенным в России).
Его наперебой приглашали во многие страны. Но он всегда ехал за границу неохотно, возвращался раньше срока. «Что там делать? — говорил он. — Мы нужны здесь». Он считал, что мы не случайно рождены в России: здесь мы должны реализовать себя, здесь наше несжатое поле. Человек впитывает в себя воздух своей страны, и это как бы определяет его внутренний состав. Человек пускает корни, и попытка пересадки в другую почву, особенно в зрелом возрасте, для него небезопасна. Он не одобрял эмиграции своих прихожан (во всяком случае соглашался с ней неохотно), но если видел, что таково желание и воля человека, не препятствовал этому. Он всегда уважал чужой выбор.
Его эрудиция, казалось, не имела пределов. В 1990 г. его пригласили на симпозиум в ФРГ. Перед отъездом я его спросил: «Какая тема симпозиума?» «А не все ли равно?» — ответил он. В этом не было никакой рисовки. Ему действительно было все равно. Вернувшись, он снова сказал: «Чего мы там не видели? Мы нужны здесь. Есть там, конечно, очень красивые места, — например, природа в Шварцвальде. Но вообще наше место здесь. Я всегда очень неохотно еду. Приглашают — я еду, а так бы не поехал».
Каждая его проповедь, каждое выступление были шедевром. Они мгновенно проникали в сердца. То, что он говорил, как бы рождалось у тебя на глазах, как Афродита из пены. Это была живая, пульсирующая мысль.
В 1989–1990 гг. под эгидой «Культурного возрождения» прошло несколько вечеров, посвященных деятелям русского религиозного ренессанса — Бердяеву, Булгакову, Франку и другим. Заглавным выступающим всегда был отец Александр. Я присутствовал на этих вечерах, некоторые из них вел. Он никогда не спрашивал моего мнения о своих выступлениях, но после лекции о Флоренском неожиданно спросил: «Ну как получилось?» Я ответил: «По–моему, замечательно. Всё, что надо, сказано, и очень тактично, со ссылками на него же, на его письма. Мне кажется, получилось здорово: есть и та, и другая сторона». «Ну вот, я к этому и стремился», — заметил он.
Перед этим он говорил мне, что собирается рассказать о Флоренском и что это совсем не просто — о. Павел вроде бы неприкасаемый, но надо сказать и о его недостатках. Так он и сделал: это был трезвый, не идеализированный и не идеологизированный подход.
Теперь, глядя ретроспективно, могу сказать, что отец Александр открывался мне постепенно. Вначале я оценил чисто внешнюю его красоту: лепку лба, благородство облика, живые, сияющие, внимательные глаза. Одновременно я ощутил совершенно потрясающую его энергетику и непреодолимое обаяние, затем — естественность, простоту и отсутствие какой‑либо позы. Я увидел, что это легкий и радостный человек, обладающий какой‑то внутренней стремительностью. То, что он умен, было ясно с первого взгляда. Но довольно быстро я понял, что это больше, чем ум. Потом я увидел, что это человек огромных познаний, и это была не механическая эрудиция, не традиционный энциклопедизм, а универсальное, целостное знание.
Ему была свойственна постоянная ирония, никогда не злая, но, напротив, очень мягкая. Пленяли не просто доброжелательность его и терпимость, но чуткость и огромный интерес к собеседнику, а еще — неподдельное уважение, сердечность и какая‑то особая нежность. Я увидел, что он ведет непрерывный диалог с нами, и он не «вещал» — он тебя слушал. Потом я увидел и другое — постоянный диалог его со Христом. Я понял, что главное для него — вера во Христа, и не просто вера, а жизнь по этой вере. Он хотел одного — чтобы человек всегда был повернут к Богу, надеялся только на Него. Сам он жил и светился верой, и отсюда — его величие и скромность.
Постепенно я начал осознавать, какую гигантскую ношу он взвалил на свои плечи: раньше всех он понял, что необходима новая евангелизация России, раньше всех он приступил к реализации этой задачи. Постепенно я начал осознавать его беззащитность.
22 января 1990 г. на его дне рождения в Семхозе не было привычного веселья и шумного застолья. Присутствовало всего несколько человек. Первый и единственный раз он был не склонен к юмору, говорил только о делах. Я прочел приготовленный мной капустник, но лучше бы я этого не делал: я сам почувствовал, что к этой атмосфере капустник не подходит. Тем не менее что‑то сказалось в нем помимо меня. Перечтя его недавно, я обнаружил, что в последнем сюжете, исполненном в жанре ненаучной фантастики, оказались вещи совсем не смешные: я писал о «злобной ауре» планеты, о необходимости дать «отпор силам агрессии и ожесточенности… сорвать преступные замыслы темных сил». Ключевую роль в этом я отводил отцу Александру…
29 апреля отец собрал нас на православной секции «Культурного возрождения». Присутствовали не только его прихожане, но и зарубежные гости — Анатолий Краснов-Левитин и Дмитрий Поспеловский. Отец вел эту встречу. Она и открылась его вступительным словом. Вот конспективная (но точная) запись его выступления.
«До сего дня существует представление о христианстве как только о храмовой религии, где человек принимает пассивное участие в службе. Тенденция психологической инерции и наши сложные общественные условия — они сомкнулись. По сути в Церкви нет общинной жизни. Но Христос основал на Земле вовсе не ритуальную корпорацию для отправления культа — для этого не надо было совершать духовного переворота в истории человечества. Первоначальная Церковь складывалась вокруг таинства, божественного присутствия. Молитва, милосердие и труд — три момента, составляющие церковную жизнь. Помощь всем людям — это абстракция. Реальная помощь может быть лишь в общине, где люди знают друг друга. Такую общину сохранили протестанты.
Сегодня для нас наступило трагическое и тяжелое время: мы уже не гонимые (для Церкви гонения это норма). Сейчас самый ужасный момент — занавес отдернули и сказали: можете делать что хотите. Есть великий риск обнаружить нашу недееспособность и все человеческие слабости. Не уверен, что у нас найдется многое, что предложить людям. Сейчас для нашей Церкви наступил почти Страшный Суд, и потому мы должны почувствовать свою ответственность.
Важнейшие вопросы: помощь конкретным людям, внехрамовая молитва, воскресная школа.
- Помощь надо делать более организованной. Помогать больным, детям в приютах, старым людям. Стихийность обречена тут на провал.
- Храм — это таинство. Внехрамовая молитва — молитва близких людей. Должна быть одна душа, духовная семья. Семья — не идиллия, а сложная система отношений, но все‑таки Церковь — единая семья. Это и укрепляет, и вдохновляет, и учит, и изобличает нашу слепоту и наши немощи. Необходим и новый подход. Раньше у нас было подполье, сейчас — совместная молитва для совместного деяния. Несмотря на все испытания, большая часть прихода устояла и сохранила братство и сплоченность.
- Есть разные формы служения. Миряне должны соучаствовать и в деле милосердия, и в деле христианского воспитания детей. Детей больше, чем можно охватить. В группе должно быть примерно 15 человек. Это настоящая тяжелая работа. Если не передадим детям Слово Божие, будем отвечать перед Богом.
Сейчас наблюдается синдром бегства молодых людей в семинарию. Но христианство — это не профессия. Гораздо важнее для христиан — быть на своем месте, сохранить свое светское место. Не бежать от мира, а работать в нем, понять христианский смысл наших профессий. Если его нет — это профессия бросовая, ненужная».
Это была целая программа, рассчитанная на годы. Но реализовать ее мы должны были уже без него.
Последний раз я видел отца Александра 5 сентября 1990 г. Это была среда, он служил. Народу было немного, москвичей — совсем мало. Впервые в жизни я пожаловался ему на исповеди: один из прихожан стал распространять обо мне злобные слухи, пытался поссорить со мной других. Это было и несправедливо и отвратительно. Я никогда не сталкивался с такой беспардонностью. Никаких оснований для наветов у этого человека не было, однако он не стеснялся повторять свои домыслы публично (разумеется, за моей спиной). Я объяснил отцу, что именно говорилось. «Но это же вздор!» — воскликнул он. «Да, — сказал я, — но меня это возмущает». Следовало простить обидчика, но сил на это у меня тогда не было, в чем я и покаялся.
Он обнял меня, сказал: «Вас все любят, Владимир Ильич. Это всё вздор». Я подумал: «Ты — любишь. Это правда. А все… Все — нет». «Кстати, — заметил я, — этот человек здесь». Он спросил: «Кто это?» Я не стал называть, но он тут же догадался и сам назвал его. Я подтвердил. «Но он же вас совсем не знает!» — сказал отец. «Вот именно. И тем не менее считает возможным всё это говорить». «Это всё вздор, — повторил он. — Мы это снимем — я с ним поговорю. Это всё надо немедленно устранить. Давайте вместе поговорим, втроем, сразу после службы». Слегка поколебавшись, я согласился. Однако этот человек, как бы догадавшись о намерениях отца, тут же после литургии ушел, хотя обычно надолго задерживался, желая во что бы то ни стало пообщаться с ним.
Когда служба закончилась, отец сразу же повел меня в свою комнату. Я уже стыдился своей слабости, пробормотал: «Наверно, я слишком раним». «Да я сам такой!» — сказал он, слегка улыбнувшись, и махнул рукой. Я мгновенно понял, что это не просто утешение — это была правда. Сердце сжалось: если уж мы так остро чувствуем, то как же он? Как мы не щадим его, как раним! И все‑таки я не понял, что эти его слова — вещие.
Мы разговаривали довольно долго. Я заметил, что он не такой, как обычно. Он был отрешен и одновременно внутренне собран, погружен в какую‑то глубокую думу. Контакт происходил на поверхностном уровне. Потом он попросил меня подождать, не уходить, а сам отправился на венчание. Я вышел в общую комнату, стал разговаривать с другими прихожанами. Через некоторое время он вернулся вместе с Адой Михайловной Тимофеевой и ее мужем. Они приехали, чтобы присутствовать на венчании своих молодых друзей. Ада Михайловна, детский врач, была старой прихожанкой отца Александра. Кто‑то зашел с отцом в кабинет, и она рассказала, что когда венчание закончилось, он сказал ей: «А теперь я обвенчаю вас» и так и сделал. Она была ошеломлена. Они прожили с мужем почти 50 лет, и ничего подобного она не ожидала. (Потом мне стало ясно — он знал: сейчас или никогда.)
Почему‑то в тот день я несколько раз входил в комнату отца и выходил из нее. Он разговаривал со мной, потом впускал кого‑то еще, потом снова звал меня. Вначале он пригласил Юрия Сенокосова, философа, душеприказчика Мераба Мамардашвили. Мы были знакомы, но шапочно: выступали вместе на вечере памяти Бердяева. Отец опять сказал: «Владимир Ильич — философ, такой же, как Мераб». При Сенокосове это звучало, на мой взгляд, как‑то уж совсем дико. Я опять запротестовал, но он настаивал: «Да–да, такой же. Только Мераб метафизик, а Владимир Ильич социальный философ». Потом я вышел.
Наконец отец пригласил меня в кабинет в последний раз, и я пробыл там недолго. Его уже ждала Пилар Бонет, корреспондент испанской газеты «Эль Пайс». Потом было опубликовано ее знаменитое интервью с отцом (последнее в его жизни), где он сказал о соединении русского фашизма с русским клерикализмом.
Я снова обратил внимание на то, что он общается не так, как всегда: он был весь в себе. Он подарил мне книгу «Неведомая стихия», сказав при этом (в который раз!): «Memento mori». В книге было «Руководство к благочестивой жизни» св. Франциска Сальского и несколько приложений к нему, в том числе «О приготовлении себя к смерти» и «Подготовительные к смерти молитвы», одна из которых называется «Согласие на смерть», а в другой говорится: «О Господи Иисусе, Искупитель всех человеков! Ты, для Коего я живу и для Коего желаю умереть, соделай, да в эту последнюю минуту жизни моей буду я готовым предстать страшному Твоему судилищу…»
Отец считал, что эти правила очень полезны для нас, потому что лишь в свете близкого конца мы понимаем, как быстротечна наша жизнь, как она суетна, сколько сил и времени мы отдаем вещам совершенно ничтожным. Он говорил, что христианин всегда должен ощущать себя перед лицом вечности, зная, что он в любой момент может быть призван к ответу. Помнить о смерти необходимо, чтобы жить правильно, в трудах, познании и любви, понимая, что это дано нам ненадолго. «Память смертная» мобилизует нравственную волю. Вот и в тот день его «memento mori» напоминало об этих его словах.
Но у этих слов был и другой, более трагический смысл: он чувствовал дыхание собственной смерти. На прощание он порывисто обнял меня и поцеловал. Я пошел к двери, но он неожиданно вернул меня и вновь обнял, очень крепко, и вновь поцеловал. Я был слегка ошарашен: такого никогда не было. Мне бы броситься на колени, припасть к его ногам. А я… я думал о своем. Я ничего не почувствовал. Глаза мои в тот день были удержаны: я смотрел, но не видел. Я фиксировал бесстрастно, что происходит, но не способен был понять. Я не умел бодрствовать.
В тот же день мне позвонила Вика Чаликова, умный, добрый и близкий мне человек. Она была смертельно больна и попросила меня поговорить с отцом Александром о том, чтоб он ее крестил. Она уже и раньше говорила со мной об этом, а я, в свою очередь, с отцом, и он согласился, но она почему‑то тянула, а тут вдруг созрела. Я знал, что на следующий день он будет в Детской республиканской больнице и попросил через знакомую, чтоб он позвонил мне.
6–го раздался звонок. Это был он. Я передал ему просьбу Вики. Неожиданно резко он сказал: «Нет времени». И повторил: «Нет времени. Пошевелите кого‑нибудь из наших». Никогда он так не говорил.
Это был мой последний разговор с ним.
Я уже приводил слова отца, сказанные им Александру Борисову в 1990 г.: «А вот этого я уже не смогу сделать, потому. что через год меня убьют». Это было прозрение, а в начале сентября пришло точное знание. После моего выступления на вечере памяти отца 30 сентября 90–го года ко мне подошла старая женщина, вдова художника, знавшая отца Александра многие годы. Она рассказала, что за несколько дней до смерти он пришел к ним домой. Он часто навещал ее больную дочь. И в этот день он долго сидел рядом с дочерью, молча держал ее руку в своей руке и плакал. Нет, не плакал — рыдал!
Я представил себе эту сцену, Значит, он знал! Не только подозревал, но знал! Я и раньше предполагал, что это страшное знание было ему открыто, но теперь уверился в этом. «Афганцы», которых он крестил, предлагали ему охрану, а он отказался.
Он знал, но не уклонился.
Есть другое свидетельство, — пожалуй, еще более убедительное. Его дала моя крестница, Наталья Н. Это ее разговор с отцом 8 сентября. Она рассказала мне об этом сразу же после убийства, а потом я записал ее рассказ на магнитофон. Привожу нашу беседу с ней, ничего в ней не меняя, лишь опуская некоторые незначащие места.
«— Что ты помнишь и когда был этот разговор? Он был на исповеди или до нее? Или после нее?
— Было это так. Это был день именин Натальи, поэтому я думаю, что много Наталий ехало туда, на встречу с отцом.
— Какой день это был, ты не помнишь?
— 8 сентября, это совершенно очевидно. Я чуть–чуть опоздала, и в это время Володя Архипов как раз читал печальную историю Адриана и Натальи, а я шла на исповедь. Это было не в приделе, а слева от царских врат.
— Где он чаще всего исповедовал.
— Да. И вот я помню, что такой момент был печальный, когда смерть Адриана и Натальи, и я уже морально была готова к исповеди, уже испытывала сочувствие к тому, что происходило в реальной жизни. И вот я подошла к отцу, и он мне сказал: «Вот и всё. Время уже кончилось». Раньше он мне говорил: «Времени мало, время кончается», а тут он мне сказал: «Вот и всё». И он меня в этот день не стал ни о чем спрашивать, о чем я хотела сказать. Он просто меня обнял и сказал, еще раз повторил, что время уже кончилось, и стал читать стихи, которые я никогда не слыхала — ни раньше, ни впоследствии. Там был такой рефрен (вздыхает):
Мой гробик — мой маленький домик.
И он прочитал это несколько раз. Еще там было несколько фраз, но я не запомнила.
— Он читал несколько раз одно и то же или он продолжил?
— Нет, он читал стихи, где вот это было рефреном:
Мой гробик — мой маленький домик.
— И ты просто стояла?
— А я просто стояла совершенно очумелая. Я сошла вниз, и я стояла так, глаза таращила, меня трясло, потому что я испытала что‑то такое очень сильное, мне было страшно. И потом, во время продолжения службы и когда уже служба кончилась, люди подходили к кресту, и он, увидев мои вот такие глаза, наверно широко раскрытые, и какой‑то вид совершенно не соответствующий, он мне сделал вот так: подбородком вот так кивнул, как ребенку, который вот–вот заплачет. А когда я подошла к кресту, он сказал: «Не бойтесь, всё будет хорошо». Вот это была его последняя фраза, которую он произнес.
— А ты тогда с ним это как‑то связывала? С ним самим?
— Я связывала подсознательно, потому что я почти плакала, когда стояла. Мне было очень страшно, и я… то есть я всегда готова была слушать вот эту фразу, что «времени осталось мало, времени осталось мало», ну а тут мне сказали, что времени уже нет: «Всё — время кончилось. Времени нет совсем».
— Отца ты не видела больше? И не говорила с ним?
— Всё. Я его не видела с того момента, как он сказал: «Не бойтесь, всё будет хорошо». Вот когда я целовала крест, с того момента я его больше не видела».
Я рассказал Наташе о своем общении с отцом 5 сентября, о нашем телефонном разговоре 6 сентября, о том, что он говорил Борисову. 4 сентября он выступал в Историко–архивном институте и сказал, что у него будут такие‑то и такие‑то курсы лекций, а вот 5–го он так говорил со мной, что потом, ретроспективно, я понял, что это всё о том же. Мы продолжали нашу беседу с Наташей. Я сказал:
«— Может быть, 5–го он получил какое‑то более точное знание. Хотя я думаю по–прежнему, что оно мистическое. Потому что, понимаешь, с чего бы он 4–го стал говорить: «Я буду еще выступать там‑то и там‑то»? Или он, зная это, все-таки от себя это отодвигал каким‑то образом. Тут трудно понять. Но то, что он знал и чувствовал, — это совершенно точно.
— Он точно знал. У меня было ощущение точного знания, и оно у него спонтанно вырвалось вот в этом стихотворении. Потом он понял, что он что‑то переборщил, сказав мне лишнее, что он сказал то, что должен знать только он один, и он пошел на попятную, сначала сделав вот так (кивает мне подбородком), а потом уже говоря: «Всё будет хорошо». Я в этом настолько убеждена, что у меня просто нет другого варианта: он точно знал всё… Это знание, точное внутреннее знание, что так будет.
— Да, да. Он, конечно, мог отклонить это от себя: «афганцы» предлагали ему защиту и охрану, но он отказался, то есть он решил, что если Бог захочет, Он его охранит, и волос не слетит с его головы. Я уверен, что это вот так было. Это так: если надо, значит надо. И он пошел на это».
Наконец еще одно свидетельство — публикация Софьи Греч «Последняя неделя отца». С 5 по 8 сентября она встречалась с ним каждый день и чувствовала нарастание висящей над ним смертельной угрозы. Как она полагает, в среду (5–го) он ощущал беспокойство и даже страх. «В четверг уже такого не было — только спокойная отрешенность. В пятницу надежда: «Пронеси чашу сию… но да будет воля Твоя, а не моя», но надежда, что, может, еще жертва будет не принята. А в субботу уже твердая уверенность, что жертва принята и с часу на час… свершится». Кстати, в субботу, 8–го, перед службой он сказал ей нечто очень похожее на то, что говорил в тот день Наталье Н.: «Ну вот, время пришло…»
После страшного известия, свалившегося на нас 9 сентября, я был как замороженный. Или как огретый пыльным мешком. Это был если не ступор, то состояние какой‑то психологической (или психической?) анестезии, — вероятно, защитная реакция организма. Потому и первая запись в дневнике почти безэмоциональна. «Размораживание» произошло потом, начиная с 11 сентября, дня похорон. Даже 10–го, когда я приехал в Новую Деревню и в церковь внесли гроб с телом отца, я все еще не мог осознать необратимость происшедшего. Я все еще на что‑то надеялся. Лицо отца еще не было закрыто платом, как на похоронах. Оно было спокойным и отрешенным. Оно странно светилось в церковной полутьме. Были хорошо видны ссадины на лбу и на носу. Я пребывал в отупевшем состоянии. Над ним склонилась монашка. Она нараспев говорила:
— Радость‑то какая! Золотой венец одели, как на мученика. Радостно ему, хорошо ему с Господом!
Она была права, но внутренне я еще не мог присоединиться к ней.
11 сентября церковный двор не мог вместить всех приехавших. Многие стояли за оградой. Были не только православные — были люди всех конфессий: католики, евангелисты, баптисты. Были «афганцы», которых отец спасал от самоубийства. Помню венок с надписью: «Отцу Александру от инвалидов–афганцев». Митрополит Ювеналий, который отслужил заупокойную службу, а затем панихиду, возглавлял православных священников. Их было человек 15.
Как всегда в таких случаях, не обошлось и без нечисти. Я уже писал о монахе (монахе ли?) Гермогене, который заявил тогда, что отца Александра убили «свои». Я слушал его и думал: «Не ты ли? Ты больше похож на десантника, чем на монаха». Вскоре он исчез. Исчез насовсем. Говорят, пропал бесследно. Или был убит, что вероятнее.
Очень волнующим был момент, когда включили пленку с записью голоса отца. Толпа замерла, и он говорил нам: «Мы знаем, как важно человеку быть наготове… Будьте всегда в таком душевном состоянии, как будто сегодня или завтра может пробить ваш последний час и вы предстанете перед Господом».
Остальное в тот день — как в тумане. Помню, когда тело отца опускали в могилу, неожиданно над гробом пронеслась стая птиц — раз и другой раз. Они прощались с ним.
Олег Степурко подарил мне листок молитвенника с каплей крови отца Александра. Берегу его как святыню.
Он говорил, что Христос, который должен был с нами царствовать, «убит нашими грехами, нашим злом». Точно так же и сам отец Александр убит нашим злом.
Он говорил, что зависть, ненависть, зло ослепляют людей. Воистину так. Ненавидеть гораздо проще, чем любить. Любовь требует усилий, ненависть — нет, это игра на понижение, она дается без труда. Но это свистящая воронка, в которую пролетает душа. Хочешь погубить себя — открой свою душу для ненависти.
Как Христос, он страдал и умирал молча.
Он говорил, что нести крест — значит служить миру, служить людям, служить Богу. Он нес свой крест до конца. Для нас же он неподъемен.
В конце 1989 г. состоялся первый в постреволюционной России диалог представителей двух религий — христианства и ислама. Ислам представлял мусульманский теолог Магомед Расул Мугумаев, христианство — православный священник отец Александр Мень. Это была поразительная встреча. Она обнаружила единство обеих мировых религий в главном: в почитании одного и того же Бога, в признании Его любящим и милосердным, в стремлении к миру и согласию. Она показала, что на глубине непримиримых противоречий между христианством и исламом нет, что в интересах всех людей необходимо перейти от их конфронтации к конструктивному диалогу. Отец Александр выказал глубокое знание Корана, Магомед Расул — знание Библии. Взаимное уважение и симпатия участников дискуссии были очевидны для всех.
14 сентября 1990 г. я получил телеграмму из Махачкалы: «Глубоко потрясены трагической гибелью отца Александра Меня, борца за возрождение духовности и человечности. Мусульмане Дагестана и Северного Кавказа, как и христианский мир, скорбят о великой потере. Идеалы, за которые он боролся, восторжествуют вопреки темным силам, как и светлые мечты отца Попелюшко. Теологи Магомед Расул Мугумаев, Магомед Нурмагомедов, имам Оротинской мечети Гасанов».
Следователь сказал мне, что этот удар (топором) мог свалить и быка. Я заметил, что организм отца был рассчитан на 100–150 лет, и если бы не убийство, он столько бы и прожил, «Нет, — возразил следователь, — его организм был изношен».
Откуда он это взял? По–видимому, они знакомились с его историей болезни. Но что это за «история», если он почти никогда не обращался к врачу? Или они заключили это из данных вскрытия? Но следователь не мог знать, что отец жил не физической силой, а силой Духа Святого — она бы и поддерживала его еще годы и десятилетия.
Удар, нанесенный отцу Александру был не столько сильным, сколько точным. Он не оставлял никаких шансов на выживание. Мне было ясно, что это работа профессионалов, и я не раз писал об этом. Где работают такие профессионалы, мы знаем. Постепенно я стал сомневаться, что удар был нанесен топором. Эта гипотеза была удобной, потому что она подкрепляла версию следствия о бытовом характере преступления. Но если не топор, то что? В одном из своих выступлений я сказал, что орудием убийства мог быть не топор, а саперная лопатка.
В январе 2000 г., во время записи телевизионной передачи «Независимое расследование», посвященной этому убийству, я повторил свою догадку. После меня выступал судмедэксперт высшей категории Виктор Емелин. Он заявил, что поражен моим высказыванием, потому что, глубоко изучив все материалы, связанные с этим делом, он пришел к точно такому же выводу. Сопоставив конфигурацию топора и саперной лопатки с особенностями полученной раны (он продемонстрировал аудитории фотографии и показал на живом человеке возможности и специфику того и другого орудия), Емелин пришел к однозначному выводу: орудием убийства была саперная лопатка, и ничто иное.
Моя правота была подтверждена. Только у меня это было предположение, основанное на представлении о характере участников преступления, а он это доказал математически, исходя из тщательного анализа характера нанесенных повреждений. Рана, полученная отцом Александром, подчеркнул он, была несовместима с жизнью. В окончательный вариант передачи, показанный телезрителям, мои слова о саперной лопатке не вошли, но то, что сказал Емелин, осталось. И это самое главное, потому что факт применения саперной лопатки стал сенсацией: он всё ставил на свои места.
Теперь версию об уголовно–бытовом характере преступления можно сдать даже не в архив, а в утиль. Все разговоры о корыстных мотивах, о пьяницах или личной мести уже ничего не стоят. Остается лишь версия об убийстве отца Александра как о продуманной и хорошо подготовленной религиозно–политической акции, как о результате политического заговора с участием весьма высокопоставленных лиц. Обстоятельства убийства отца поразительно напоминают обстоятельства убийства Христа. И в том и в другом случае участвуют одни и те же силы. И в том и в другом случае это не убийство в обычном смысле слова, а казнь по приговору тайного трибунала.
В августе 1991 г., когда мы праздновали у Белого дома победу сил демократии над силами зла, я понял, что смерть отца была искупительной жертвой, спасшей Россию от тоталитарного реванша. Победи эти темные силы — и страна была бы залита кровью и захлебнулась бы в этой крови.
В начале января 1992 г. меня пригласили принять участие в программе Лиона Измайлова «Шоу–досье». Несмотря на ее название и чисто развлекательный характер, на этот раз она была вполне серьезной, потому что целиком была посвящена отцу Александру. Кроме меня, в ней участвовали Павел Мень, отец Александр Борисов, Алик Зорин и Яша Кротов. Мы должны были отвечать на вопросы ведущего и вопросы публики, а публика была сборной, в основном молодежной.
Я был знаком с Лионом и встретился с ним впервые именно у отца Александра, в Семхозе (кажется, на дне рождения отца), а потом встречался там с ним еще несколько раз. Отец относился к Лиону очень хорошо, ценя его добродушный юмор, и я принял его приглашение с удовольствием.
Быстро выяснилось, что аудитория не знает об отце почти ничего или вообще ничего. Вопросы были самые примитивные (впрочем, понятные): как он пришел к вере, когда стал священником, как понимать такое‑то место в Библии и т. п. Каждый из нас, сидящих за отдельным столом, отвечал на эти вопросы по очереди, а затем и по собственному желанию. Некоторые вопросы были достаточно бестактными, а то и вовсе злонамеренными. С удовольствием ответил я лишь тогда, когда спросили: «Писал ли отец Александр стихи?» Да, писал. И я процитировал концовку его стихотворения «Добрый пастырь»:
Как и всегда, мне видится одно:
Моих овечек снежное руно,
Как облако, заполнит сад Господний.
Время шло, разговор был тусклый, необязательный, ничего существенного об отце не было сказано. На мой взгляд, передача проваливалась. Наконец, когда до конца осталось минут 10–12, я (в какой‑то степени неожиданно для себя) взорвался. Не дав Измайлову обратиться к аудитории с очередным призывом задавать вопросы, я заговорил с напором и вне всякой очереди.
Насколько помню, сказал я приблизительно следующее.
«Главное остается за кадром. Кем был отец Александр? Почему к нему приковано такое внимание? За что его убили? Ничего этого не было сказано. Если говорить очень обобщенно, то надо сказать, что отец Александр — это учитель жизни. Мало того, он пророк, святой и апостол нашего времени, апостол XX века. Это ответственные слова, я понимаю, поэтому напомню вам их значение. Святой — тот, кто безраздельно посвятил себя Богу, служению Богу и людям. Пророк — тот, кто возвещает Божественную волю, Божественную истину, кто учит о тайне исторического процесса, кто разрушает языческое отношение к религии. Апостол — тот, кто послан в мир для исполнения определенной миссии. Миссией отца Александра было — евангелизировать полуязыческую страну, какой является Россия, вернуть ее к христианству — не к мертвому ритуалу, а к живому духу христианства. Именно за это — за веру, за чистоту и святость своей жизни, за проповедь Христа — он был убит. В подготовке этого преступления участвовали разные силы, в том числе некоторые иерархи Русской Православной Церкви. Расчет убийц состоял в том, что устранение отца Александра прервет его миссию, перечеркнет ее. Этого не произошло. Со святыми и апостолами всё происходит по–иному: они действуют и после своей физической смерти. Отец Александр был и остается духовным лидером нашей страны. Это еще не осознано, но дела это не меняет. Он — учитель, духовный наставник России».
Мои слова вызвали злобную реакцию одного из слушателей, пытавшегося осудить отца с позиций национал–православия. Но главное уже было сказано, времени на полемику не оставалось, и я ответил этому человеку достаточно резко. Позднее Измайлов подарил мне свою книгу, в которой, несмотря на ее странноватое название («Вася, шашлык!») были воспоминания об отце Александре, написанные живо, тепло и просто. Там Лион вспоминает и этот вечер, говоря, что никогда еще он не получал столько благодарностей за передачу.
Потом я узнал, что митрополит Ювеналий тоже смотрел эту передачу и почему‑то принял мои слова на свой счет. Как раз его я вовсе не имел в виду, говоря о некоторых иерархах, но он был очень расстроен и даже сказал (как мне передали): «Что же мне, больше не ездить в Новую Деревню?» И действительно, он пропустил очередной праздник Сретения, который всегда отмечал службой в новодеревенском храме. Но это, кажется, было единственным исключением. На очередной международной конференции памяти отца Александра в Библиотеке иностранной литературы, встретив митрополита Ювеналия, я подарил ему нашу книжку «Вокруг имени отца Александра» с теплой дарственной надписью.
Я выступал на этой передаче как свидетель. Свидетель говорит правду, которая ему известна. А правда в том, что нам было явлено чудо — чудо веры, чудо любви. На одной из лекций отец сказал: «Открытая система, где дышится легко, — это система, поставившая во главу угла любовь». Вот сам отец Александр и был такой открытой системой.
Моя связь с ним никогда не прерывалась. И после его смерти — тоже. После смерти — в особенности.
Он был универсальным, полифоническим человеком. Его творческая энергия, подобно разбегающимся галактикам, создавала еще не бывшее, приносила его в мир.
Отец Александр — как артезианский колодец: чем больше черпаешь из него, тем больше прибывает воды, тем она чище и вкуснее. Его изречения — россыпи мудрости и красоты. Его книги еще по–настоящему не прочитаны. К ним надо возвращаться снова и снова.
Чтобы возродиться стране, ей надо духовно воспрянуть. И подвигнуть ее на это могут святые и пророки.
Я давно убедился: не принимает отца Александра тот, кто не принимает Христа. Он продолжил дело Христа на земле. Волны ненависти разобьются об этот камень: победить Христа невозможно.
В 1994 г. мы с женой были в Париже. Жили в Латинском квартале, недалеко от Люксембургского сада и иногда туда захаживали. Но как‑то так получалось, что мы не доходили до конца, во всяком случае — до всех его уголков. И вот однажды, войдя в сад, мы несколько изменили привычный маршрут — пошли вправо и углубились в какие‑то заросшие аллеи. И вдруг меня как током ударило: сверху, из глубины листвы, на меня смотрел отец Александр…
Когда я пригляделся, то увидел, что это его бюст — волосы, правда, были уложены чуть по–другому, но это было его лицо, его взгляд, только немного отрешенный, мудрый и спокойный. Это была встреча. Я прочел надпись: «Поэт Фабри Викер». Я не слышал о таком. Сколько же он прожил? 55 лет! Он умер в 1900–м. Перевоплощение?..
Когда я второй раз попал в Париж, я снова пошел в Люксембургский сад, уже зная, куда идти. И снова увидел его лицо.
